На улицах картина ада в золотой раме. Если бы не праздничное
выражение на лицах дворников и городовых, то можно было бы подумать, что к
столице подступает неприятель. Взад и вперед, с треском и шумом снуют
парадные сани и кареты... На тротуарах, высунув языки и тараща глаза,
бегут визитеры... Бегут они с таким азартом, что ухвати жена Пантефрия
какого-нибудь бегущего коллежского регистратора за фалду, то у нее в руках
осталась бы не одна только фалда, но весь чиновничий бок с печенками и с
селезенками...
Вдруг слышится пронзительный полицейский свист. Что случилось?
Дворники отрываются от своих позиций и бегут к свистку...
- Разойдитесь! Идите дальше! Нечего вам здесь глядеть! Мертвых людей
никогда не видали, что ли? Нарррод...
У одного из подъездов на тротуаре лежит прилично одетый человек в
бобровой шубе и новых резиновых калошах... Возле его мертвецки бледного,
свежевыбритого лица валяются разбитые очки. Шуба на груди распахнулась, и
собравшаяся толпа видит кусочек фрака и Станислава третьей степени. Грудь
медленно и тяжело дышит, глаза закрыты...
- Господин! - толкает городовой чиновника.- Господин, не велено тут
лежать! Ваше благородие!
Но господин - ни гласа, ни воздыхания... Повозившись с ним минут пять
и не приведя его в чувство, блюстители кладут его на извозчика и везут в
приемный покой...
- Хорошие штаны! - говорит городовой, помогая фельдшеру раздеть
больного.- Должно, рублей шесть стоят. И жилетка ловкая... Ежели по штанам
судить, то из благородных...
В приемном покое, полежав часа полтора и выпив целую склянку
валерьяны, чиновник приходит в чувство... Узнают, что он титулярный
советник Герасим Кузьмич Синклетеев.
- Что у вас болит? - спрашивает его полицейский врач.
- С Новым годом, с новым счастьем...- бормочет он, тупо глядя в
потолок и тяжело дыша.
- И вас также... Но... что у вас болит? Отчего вы упали?
Припомните-ка! Вы пили что-нибудь?
- Не... нет...
- Но отчего же вам дурно сделалось?
- Ошалел-с... Я... я визиты делал...
- Много, стало быть, визитов сделали?
- Не... нет, не много-с... От обедни пришедши... выпил я чаю и пошел
к Николаю Михайлычу... Тут, конечно, расписался... Оттеда пошел на
Офицерскую... к Качалкину... Тут тоже расписался... Еще, помню, тут в
передней меня сквозняком продуло... От Качалкина на Выборгскую сходил, к
Ивану Иванычу... Расписался...
- Еще одного чиновника привезли! - докладывает городовой.
- От Ивана Иваныча,- продолжает Синклетеев, - к купцу Хрымову рукой
подать... Зашел поздравить... с семейством... Предлагают выпить для
праздника... А как не выпить? Обидишь, коли не выпьешь... Ну, выпил рюмки
три... колбасой закусил... Оттеда на Петербургскую сторону к Лиходееву...
Хороший человек...
- И всё пешком?
- Пешком-с... Расписался у Лиходеева... От него пошел к Пелагее
Емельяновне... Тут завтракать посадили и кофеем попотчевали. От кофею
распарился, оно, должно быть, в голову и ударило... От Пелагеи
Емельяновны пошел к Облеухову... Облеухова Василием звать, именинник... Не
съешь именинного пирога - обидишь...
- Отставного военного и двух чиновников привезли! - докладывает
городовой...
- Съел кусок пирога, выпил рябиновой и пошел на Садовую к Изюмову...
У Изюмова холодного пива выпил... в горло ударило... От Изюмова к Кошкину,
потом к Карлу Карлычу... оттеда к дяде Петру Семенычу... Племянница Настя
шоколатом попоила... Потом к Ляпкину зашел... Нет, вру, не к Ляпкину, а
к Дарье Никодимовне... От нее уж к Ляпкину пошел... Ну-с, и везде хорошо
себя чувствовал... Потом у Иванова, Курдюкова и Шиллера был, у полковника
Порошкова был, и там себя хорошо чувствовал... У купца Дунькина был...
Пристал ко мне, чтоб я коньяк пил и сосиску с капустой ел... Выпил я рюмки
три... пару сосисок съел - и тоже ничего... Только уж потом, когда от
Рыжова выходил, почувствовал в голове... мерцание... Ослабел... Не знаю,
отчего...
- Вы утомились... Отдохните немного, и мы вас домой отправим...
- Нельзя мне домой...- стонет Синклетеев.- Нужно еще к зятю Кузьме
Вавилычу сходить... к экзекутору, к Наталье Егоровне... У многих я еще не
был...
- И не следует ходить.
- Нельзя... Как можно с Новым годом не поздравить? Нужно-с... Не
сходи к Наталье Егоровне, так жить не захочешь... Уж вы меня отпустите, г.
доктор, не невольте...
Синклетеев поднимается и тянется к одежде.
- Домой езжайте, если хотите,- говорит доктор,- но о визитах вам
думать даже нельзя...
- Ничего-с, бог поможет...- вздыхает Синклетеев. - Я потихонечку
пойду...
Чиновник медленно одевается, кутается в шубу и, пошатываясь, выходит
на улицу.
- Еще пятерых чиновников привезли! - докладывает городовой.- Куда
прикажете положить?
Впервые - журнал "Осколки", 1886, N1.
Примечания:
жена Пантефрия -
по библейскому сказанию (Бытие, XXXIX, 7-14), жена Потифара (Пантефрия),
начальника телохранителей египетского фараона, хотела принудить к сожительству
доверенного слугу своего мужа, Иосифа Прекрасного; стараясь удержать
убегавшего от нее Иосифа, не пожелавшего предавать господина, она
сорвала с него одежды.
Инженер статский советник Бахромкин сидел у себя за письменным столом
и, от нечего делать, настраивал себя на грустный лад. Не далее как сегодня
вечером, на бале у знакомых, он нечаянно встретился с барыней, в которую
лет 20 - 25 тому назад был влюблен. В свое время это была замечательная
красавица, в которую так же легко было влюбиться, как наступить соседу на
мозоль. Особенно памятны Бахромкину ее большие глубокие глаза, дно
которых, казалось, было выстлано нежным голубым бархатом, и длинные,
золотисто-каштановые волосы, похожие на поле поспевшей ржи, когда оно
волнуется в бурю перед грозой... Красавица была непреступна, глядела
сурово, редко улыбалась, но зато, раз улыбнувшись - "пламя гаснущих свечей
она улыбкой оживляла"... Теперь же это была худосочная, болтливая
старушенция с кислыми глазами и желтыми зубами... Фи!
"Возмутительно! - думал Бахромкин, водя машинально карандашом по
бумаге.- Никакая злая воля не в состоянии так напакостить человеку, как
природа. Знай тогда красавица, что со временем она превратится в такую
чепуху, она умерла бы от ужаса..."
Долго размышлял таким образом Бахромкин и вдруг вскочил, как
ужаленный...
- Господи Иисусе! - ужаснулся он.- Это что за новости? Я рисовать
умею?!
На листе бумаги, по которому машинально водил карандаш, из-за
аляповатых штрихов и каракуль выглядывала прелестная женская головка, та
самая, в которую он был когда-то влюблен. В общем рисунок хромал, но
томный суровый взгляд, мягкость очертаний и беспорядочная волна густых
волос были переданы в совершенстве...
- Что за оказия? - продолжал изумляться Бахромкин. - Я рисовать умею!
Пятьдесят два года жил на свете, не подозревал в себе никаких талантов, и
вдруг на старости лет - благодарю, не ожидал,- талант явился! Не может
быть!
Не веря себе, Бахромкин схватил карандаш и около красивой головки
нарисовал голову старухи... Эта удалась ему так же хорошо, как и
молодая...
- Удивительно! - пожал он плечами.- И как недурно, черт возьми!
Каков? Стало быть, я художник! Значит, во мне призвание есть! Как же я
этого раньше не знал? Вот диковина!
Найди Бахромкин у себя в старом жилете деньги, получи известие, что
его произвели в действительные статские, он не был бы так приятно изумлен,
как теперь, открыв в себе способность творить. Целый час провозился он у
стола, рисуя головы, деревья, пожар, лошадей...
- Превосходно! Браво! - восхищался он.- Поучиться бы только технике,
совсем бы отлично было.
Рисовать дольше и восхищаться помешал ему лакей, внесший в кабинет
столик с ужином. Съевши рябчика и выпив два стакана бургонского, Бахромкин
раскис и задумался... Вспомнил он, что за все 52 года он ни
разу и не помыслил даже о существовании в себе какого-либо таланта.
Правда, тяготение к изящному чувствовалось всю жизнь. В молодости он
подвизался на любительской сцене, играл, пел, малевал декорации... Потом,
до самой старости, он не перестал читать, любить театр, записывать на
память хорошие стихи... Острил он удачно, говорил хорошо, критиковал
метко. Огонек, очевидно, был, но всячески заглушался суетою...
"Чем чёрт не шутит,- подумал Бахромкин,- может быть, я еще умею стихи
и романы писать? В самом деле, что если бы я открыл в себе талант в молодости,
когда еще не поздно было, и стал бы художником, или поэтом? А?"
И перед его воображением открылась жизнь, не похожая на миллионы
других жизней. Сравнивать ее с жизнями обыкновенных смертных совсем
невозможно.
"Правы люди, что не дают им чинов и орденов...- подумал он.- Они
стоят вне всяких рангов и капитулов... Да и судить-то об их деятельности
могут только избранные..."
Тут же, кстати, Бахромкин вспомнил случай из своего далекого
прошлого... Его мать, нервная, эксцентричная женщина, идя однажды с ним,
встретила на лестнице какого-то пьяного безобразного человека и поцеловала
ему руку. "Мама, зачем ты это делаешь?" - удивился он. "Это поэт!" -
ответила она. И она, по его мнению, права... Поцелуй она руку генералу или
сенатору, то это было бы лакейством, самоуничижением, хуже которого для
развитой женщины и придумать нельзя, поцеловать же руку поэту, художнику
или композитору - это естественно...
"Вольная жизнь, не будничная...- думал Бахромкин, идя к постели.- А
слава, известность? Как я широко ни шагай по службе, на какие ступени ни
взбирайся, а имя мое не пойдет дальше муравейника... У них же совсем
другое... Поэт или художник спит или пьянствует себе безмятежно, а в это
время незаметно для него в городках и весях зубрят его стихи или
рассматривают картинки... Не знать их имен считается невоспитанностью,
невежеством.... моветонством..."
Окончательно раскисший Бахромкин опустился на кровать и кивнул
лакею... Лакей подошел к нему и принялся осторожно снимать с него одежду
за одеждой.
"М-да... необыкновенная жизнь... про железные дороги когда-нибудь
забудут, а Фидия и Гомера всегда будут помнить... На что плох
Тредьяковский, и того помнят... Бррр... холодно!.. А что, если бы я сейчас
был художником? Как бы я себя чувствовал?"
Пока лакей снимал с него дневную сорочку и надевал ночную, он
нарисовал себе картину... Вот он, художник или поэт, темною ночью плетется
к себе домой... Лошадей у талантов не бывает; хочешь не хочешь, иди
пешком... Идет он жалкенький, в порыжелом пальто, быть может, даже без
калош... У входа в меблированные комнаты дремлет швейцар; эта грубая
скотина отворяет дверь и не глядит... Там, где-то в толпе, имя поэта или
художника пользуется почетом, но от этого почета ему ни тепло, ни холодно:
швейцар не вежливее, прислуга не ласковее, домочадцы не снисходительнее...
Имя в почете, но личность в забросе... Вот он, утомленный и голодный,
входит наконец к себе в темный и душный номер... Ему хочется есть и пить,
но рябчиков и бургонского - увы! - нет... Спать хочется ужасно, до того,
что слипаются глаза и падает на грудь голова, а постель жесткая, холодная,
отдающая гостиницей... Воду наливай себе сам, раздевайся сам... ходи
босиком по холодному полу... В конце концов он, дрожа, засыпает, зная, что
у него нет сигар, лошадей... что в среднем ящике стола у него нет Анны и
Станислава, а в нижнем - чековой книжки...
Бахромкин покрутил головой, повалился в пружинный матрац и поскорее
укрылся пуховым одеялом.
"Ну его к чёрту! - подумал он, нежась и сладко засыпая.- Ну его...
к... чёрту... Хорошо, что я... в молодости не тово... не открыл..."
Лакей потушил лампу и на цыпочках вышел.
Впервые - журнал "Осколки", 1886, N4.
БЕСЕДА ПЬЯНОГО С ТРЕЗВЫМ ЧЕРТОМ
Бывший чиновник интендантского управления, отставной коллежский
секретарь Лахматов, сидел у себя за столом и, выпивая шестнадцатую рюмку,
размышляя о братстве, равенстве и свободе. Вдруг из-за лампы выглянул на
него чёрт... Но не пугайтесь, читательница. Вы знаете, что такое чёрт?
Это молодой человек приятной наружности, с черной, как сапоги, рожей и с
красными выразительными глазами. На голове у него, хотя он и не женат,
рожки... Прическа a la Капуль. Тело покрыто зеленой шерстью и пахнет
псиной. Внизу спины болтается хвост, оканчивающийся стрелой... Вместо
пальцев - когти, вместо ног - лошадиные копыта. Лахматов, увидев чёрта,
несколько смутился, но потом, вспомнив, что зеленые черти имеют глупое
обыкновение являться ко всем вообще подвыпившим людям, скоро успокоился.
- С кем я имею честь говорить? - обратился он к непрошеному гостю.
Чёрт сконфузился и потупил глазки.
- Вы не стесняйтесь,- продолжал Лахматов.- Подойдите ближе... Я
человек без предрассудков, и вы можете говорить со мной искренно... по
душе... Кто вы?
Чёрт нерешительно подошел к Лахматову и, подогнув под себя хвост,
вежливо поклонился.
- Я чёрт, или дьявол...- отрекомендовался он.- Состою чиновником
особых поручений при особе его превосходительства директора адской
канцелярии г. Сатаны!
- Слышал, слышал... Очень приятно. Садитесь! Не хотите ли водки?
Очень рад... А чем вы занимаетесь?
Чёрт еще больше сконфузился...
- Собственно говоря, занятий у меня определенных нет...- ответил он,
в смущении кашляя и сморкаясь в "Ребус".- Прежде, действительно, у нас
было занятие... Мы людей искушали... совращали их с пути добра на стезю
зла... Теперь же это занятие, антр-ну-суади, и плевка не стоит... Пути
добра нет уже, не с чего совращать. И к тому же люди стали хитрее нас...
Извольте-ка вы искусить человека, когда он в университете все науки
кончил, огонь, воду и медные трубы прошел! Как я могу учить вас украсть
рубль, ежели вы уже без моей помощи тысячи цапнули?
- Это так... Но, однако, ведь вы занимаетесь же чем-нибудь?
- Да... Прежняя должность наша теперь может быть только номинальной,
но мы все-таки имеем работу... Искушаем классных дам, подталкиваем юнцов
стихи писать, заставляем пьяных купцов бить зеркала... В политику же, в
литературу и в науку мы давно уже не вмешиваемся. Ни рожна мы в этом не
смыслим... Многие из нас сотрудничают в "Ребусе", есть даже такие, которые
бросили ад и поступили в люди... Эти отставные черти, поступившие в люди,
женились на богатых купчихах и отлично теперь живут. Одни из них
занимаются адвокатурой, другие издают газеты, вообще очень дельные и
уважаемые люди!
- Извините за нескромный вопрос: какое содержание вы получаете?
- Положение у нас прежнее-с...- ответил чёрт.- Штат нисколько не
изменился... По-прежнему квартира, освещение и отопление казенные...
Жалованья же нам не дают, потому что все мы считаемся сверхштатными и
потому что чёрт - должность почетная... Вообще, откровенно говоря, плохо
живется, хоть по миру иди... Спасибо людям, научили нас взятки брать, а то
бы давно уже мы переколели... Только и живем доходами... Поставляешь
грешникам провизию, ну и... хапнешь... Сатана постарел, ездит всё на Цукки
смотреть, не до отчетности ему теперь...
Лахматов налил чёрту рюмку водки. Тот выпил и разговорился. Рассказал
он все тайны ада, излил свою душу, поплакал и так понравился Лахматову,
что тот оставил его даже у себя ночевать. Чёрт спал в печке и всю ночь
бредил. К утру он исчез.
Впервые - журнал "Осколки", 1886, N6.
Примечания:
Капуль Жозеф (1839-1924) -
французский тенор, певший в Петербургской опере и пользовавшийся репутацией
законодателя мод.
антре-ну-суади -
entre nous soit dit (франц.), между нами будь сказано.
ДЕНЬ ЗА ГОРОДОМ
Сценка
Девятый час утра.
Навстречу солнцу ползет темная свинцовая громада. На ней то там, то
сям красными зигзагами мелькает молния. Слышны далекие раскаты грома.
Теплый ветер гуляет по траве, гнет деревья и поднимает пыль. Сейчас
брызнет майский дождь и начнется настоящая гроза.
По селу бегает шестилетняя нищенка Фекла и ищет сапожника Терентия.
Беловолосая босоногая девочка бледна. Глаза ее расширены, губы дрожат.
- Дяденька, где Терентий? - спрашивает она каждого встречного. Никто
не отвечает. Все заняты приближающейся грозой и прячутся в избы. Наконец
встречается ей пономарь Силантий Силыч, друг и приятель Терентия. Он идет
и шатается от ветра.
- Дяденька, где Терентий?
- На огородах,- отвечает Силантий.
Нищенка бежит за избы на огороды и находит там Терентия. Сапожник
Терентий, высокий старик с рябым худощавым лицом и с очень длинными
ногами, босой и одетый в порванную женину кофту, стоит около грядок и
пьяными, посоловелыми глазками глядит на темную тучу. На своих длинных,
точно журавлиных, ногах он покачивается от ветра, как скворечня.
- Дядя Терентий! - обращается к нему беловолосая нищенка.- Дяденька,
родненький!
Терентий нагибается к Фекле, и его пьяное суровое лицо покрывается
улыбкой, какая бывает на лицах людей, когда они видят перед собой
что-нибудь маленькое, глупенькое, смешное, но горячо любимое.
- А-аа... раба божия Фекла! - говорит он, нежно сюсюкая.- Откуда бог
принес?
- Дяденька Терентий,- всхлипывает Фекла, дергая сапожника за полу.- С
братцем Данилкой беда приключилась! Пойдем!
- Какая такая беда? У-ух, какой гром! Свят, свят, свят... Какая беда?
- В графской роще Данилка засунул в дупло руку и вытащить теперь не
может. Поди, дяденька, вынь ему руку, сделай милость!
- Как же это он руку засунул? Зачем?
- Хотел достать мне из дупла кукушечье яйцо.
- Не успел еще день начаться, а у вас уже горе...- крутит головой
Терентий, медленно сплевывая.- Ну, что ж мне таперя с тобой делать? Надо
идтить... Надо, волк вас заешь, баловников! Пойдем, сирота!
Терентий идет с огорода и, высоко поднимая свои длинные ноги,
начинает шагать вдоль по улице. Он идет быстро, не глядя по сторонам и не
останавливаясь, точно его пихают сзади или пугают погоней. За ним едва
поспевает нищенка Фекла.
Путники выходят из деревни и по пыльной дороге направляются к
синеющей вдали графской роще. К ней версты две будет. А тучи уже заволокли
солнце, и скоро на небе не останется ни одного голубого местечка.
Темнеет.
- Свят, свят, свят,- шепчет Фекла, спеша за Терентием.
Первые брызги, крупные и тяжелые, черными точками ложатся на пыльную
дорогу. Большая капля падает на щеку Феклы и ползет слезой к подбородку.
- Дождь начался! - бормочет сапожник, взбудораживая пыль своими
босыми костистыми ногами.- Это слава богу, брат Фекла. Дождиком трава и
деревья питаются, как мы хлебом. А в рассуждении грома ты не бойся,
сиротка. За что тебя этакую махонькую убивать?
Ветер, когда пошел дождь, утихает. Шумит только дождь, стуча, как
мелкая дробь, по молодой ржи и сухой дороге.
- Измокнем мы с тобой, Феклушка! - бормочет Терентий.- Сухого места
не останется... Хо-хо, брат! За шею потекло! Но ты не бойся, дура... Трава
высохнет, земля высохнет, и мы с тобой высохнем. Солнце одно для всех.
Над головами путников сверкает молния сажени в две длины. Раздается
раскатистый удар, и Фекле кажется, что что-то большое, тяжелое и словно
круглое катится по небу и прорывает небо над самой ее головой!
- Свят, свят, свят...- крестится Терентий.- Не бойся, сиротка! Не по
злобе гремит.
Ноги сапожника и Феклы покрываются кусками тяжелой мокрой глины. Идти
тяжело, скользко, но Терентий шагает всё быстрей и быстрей... Маленькая
слабосильная нищая задыхается и чуть не падает.
Но вот наконец входят они в графскую рощу. Омытые деревья,
потревоженные налетевшим порывом ветра, сыплют на них целый поток брызгов.
Терентий спотыкается о пни и начинает идти тише.
- Где же тут Данилка? - спрашивает он.- Веди к нему!
Фекла ведет его в чащу и, пройдя с четверть версты, указывает ему на
брата Данилку. Ее брат, маленький восьмилетний мальчик с рыжей, как охра,
головой и бледным, болезненным лицом, стоит, прислонившись к дереву, и,
склонив голову набок, косится на небо. Одна рука его придерживает
поношенную шапчонку, другая спрятана в дупле старой липы. Мальчик
всматривается в гремящее небо и, по-видимому, не замечает своей беды.
Заслышав шаги и увидев сапожника, он болезненно улыбается и говорит:
- Страсть какой гром, Терентий! Отродясь такого грома не было...
- А рука твоя где?
- В дупле... Вынь, сделай милость, Терентий!
Край дупла надломился и ущемил руку Данилы: дальше просунуть можно, а
двинуть назад никак нельзя. Терентий надламывает отломок, и рука мальчика,
красная и помятая, освобождается.
- Страсть как гремит! - повторяет мальчик, почесывая руку.- А отчего
это гремит, Терентий?
- Туча на тучу надвигается...- говорит сапожник.
Путники выходят из рощи и идут по опушке к чернеющей дороге. Гром
мало-помалу утихает, и раскаты его слышатся уже издалека, со стороны
деревни.
- Тут, Терентий, намедни утки пролетели...- говорит Данилка, всё еще
почесывая руку.- Должно, в Гнилых Займищах на болотах сядут. Фекла,
хочешь, я тебе соловьиное гнездо покажу?
- Не трогай, потревожишь...- говорит Терентий, выжимая из своей шапки
воду.- Соловей птица певчая, безгрешная... Ему голос такой в горле даден,
чтоб бога хвалить и человека увеселять. Грешно его тревожить.
- А воробья?
- Воробья можно. Злая птица, ехидная. Мысли у него в голове, словно у
жулика. Не любит, чтоб человеку было хорошо. Когда Христа распинали, он
жидам гвозди носил и кричал: "жив! жив!"...
На небе показывается светло-голубое пятно.
- Погляди-кось! - говорит Терентий.- Муравейник разрыло! Затопило
шельмов этаких!
Путники нагибаются над муравейником. Ливень размыл жилище муравьев;
насекомые встревоженно снуют по грязи и хлопочут около своих утонувших
сожителей.
- Ништо вам, не околеете! - ухмыляется сапожник.- Как только солнышко
пригреет, и придете в чувство... Это вам, дуракам, наука. В другой раз не
будете селиться на низком месте...
Идут дальше.
- А вот и пчелы! - вскрикивает Данилка, указывая на ветку молодого
дуба.
На этой ветке, тесно прижавшись друг к другу, сидят измокшие и
озябшие пчелы. Их так много, что из-за них не видно ни коры, ни листьев.
Многие сидят друг на друге.
- Это пчелиный рой,- учит Терентий.- Он летал и искал себе жилья, а
как дождь-то брызнул на него, он и присел. Ежели рой летит, то нужно
только водой на него брызгнуть, чтоб он сел. Таперя, скажем, ежели
захочешь их забрать, то опусти ветку с ними в мешок, потряси, они все и
попадают.
Маленькая Фекла вдруг морщится и сильно чешет себе шею. Брат глядит
на ее шею и видит на ней большой волдырь.
- Ге-ге! - смеется сапожник.- Знаешь ты, брат Фекла, откеда у тебя
эта напасть? В роще где-нибудь на дереве сидят шпанские мухи. Вода текла с
них и капнула тебе на шею - оттого и волдырь.
Солнце показывается из-за облаков и заливает лес, поле и наших
путников греющим светом. Темная, грозная туча ушла уже далеко и унесла с
собою грозу. Воздух становится тепел и пахуч. Пахнет черемухой, медовой
кашкой и ландышами.
- Это зелье дают, когда из носа кровь идет,- говорит Терентий,
указывая на мохнатый цветок.- Помогает...
Слышится свист и гром, но не тот гром, который только что унесли с
собой тучи. Перед глазами Терентия, Данилы и Феклы мчится товарный поезд.
Локомотив, пыхтя и дыша черным дымом, тащит за собой больше двадцати
вагонов. Сила у него необыкновенная. Детям интересно бы знать, как это
локомотив, не живой и без помощи лошадей, может двигаться и тащить такую
тяжесть, и Терентий берется объяснять им это:
- Тут, ребята, вся штука в паре... Пар действует... Он, стало быть,
прет под энту штуку, что около колес, а оно и тово... этого... и
действует...
Путники проходят через полотно железной дороги и затем, спустившись с
насыпи, идут к реке. Идут они не за делом, а куда глаза глядят, и всю
дорогу разговаривают. Данила спрашивает, Терентий отвечает...
Терентий отвечает на все вопросы, и нет в природе той тайны, которая
могла бы поставить его в тупик. Он знает всё. Так, он знает названия всех
полевых трав, животных и камней. Он знает, какими травами лечат болезни,
не затруднится узнать, сколько лошади или корове лет. Глядя на заход
солнца, на луну, на птиц, он может сказать, какая завтра будет погода. Да
и не один Терентий так разумен. Силантий Силыч, кабатчик, огородник,
пастух, вообще вся деревня, знают столько же, сколько и он. Учились эти
люди не по книгам, а в поле, в лесу, на берегу реки. Учили их сами птицы,
когда пели им песни, солнце, когда, заходя, оставляло после себя багровую
зарю, сами деревья и травы.
Данилка глядит на Терентия и с жадностью вникает в каждое его слово.
Весной, когда еще не надоели тепло и однообразия зелень полей, когда всё
ново и дышит свежестью, кому не интересно слушать про золотистых майских
жуков, про журавлей, про колосящийся хлеб и журчащие ручьи?
Оба, сапожник и сирота, идут по полю, говорят без умолку и не
утомляются. Они без конца бы ходили по белу свету. Идут они и в разговорах
про красоту земли не замечают, что за ними следом семенит маленькая,
тщедушная нищенка. Она тяжело ступает и задыхается. Слезы повисли на ее
глазах. Она рада бы оставить этих неутомимых странников, но куда и к кому
может она уйти? У нее нет ни дома, ни родных. Хочешь не хочешь, а иди и
слушай разговоры.
Перед полуднем все трое садятся на берегу реки. Данила вынимает из
мешка кусок измокшего, превратившегося в кашицу хлеба, и путники начинают
есть. Закусив хлебом, Терентий молится богу, потом растягивается на
песчаном берегу и засыпает. Пока он спит, мальчик глядит на воду и думает.
Много у него разных дум. Недавно он видел грозу, пчел, муравьев, поезд,
теперь же перед его глазами суетятся рыбешки. Одни рыбки с вершок и
больше, другие не длиннее ногтя. От одного берега к другому, подняв вверх
голову, проплывает гадюка.
Только к вечеру наши странники возвращаются в деревню. Дети идут на
ночлег в заброшенный сарай, где прежде ссыпался общественный хлеб, а
Терентий, простившись с ними, направляется к кабаку. Прижавшись друг к
другу, дети лежат на соломе и дремлют.
Мальчик не спит. Он смотрит в темноту, и ему кажется, что он видит
всё, что видел днем: тучи, яркое солнце, птиц, рыбешек, долговязого
Терентия. Изобилие впечатлений, утомление и голод берут свое. Он горит,
как в огне, и ворочается с боку на бок. Ему хочется высказать кому-нибудь
всё то, что теперь мерещится ему в потемках и волнует душу, но высказать
некому. Фекла еще мала и не понять ей.
Засыпают дети, думая о бесприютном сапожнике. А ночью приходит к ним
Терентий, крестит их и кладет им под головы хлеба. И такую любовь не видит
никто. Видит ее разве одна только луна, которая плывет по небу и ласково,
сквозь дырявую стреху, заглядывает в заброшенный сарай.
Впервые - "Петербургская газета", 1886, N135.
Примечания:
пономарь -
церковный служитель, не прошедший обряда посвящения, совмешающий
обязанности чтеца и звонаря.
шпанская муха
(шпанская мушка) - жук семейства нарывников; в крови шпанских мушек и их
личинок содержится ядовитое вещество - кантаридин.
ОТ НЕЧЕГО ДЕЛАТЬ
Дачный роман
Николай Андреевич Капитонов, нотариус, пообедал, выкурил сигару и
отправился к себе в спальную отдыхать. Он лег, укрылся от комаров кисеей и
закрыл глаза, но уснуть не сумел. Лук, съеденный им вместе с окрошкой,
поднял в нем такую изжогу, что о сне и думать нельзя было.
"Нет, не уснуть мне сегодня, - решил он, раз пять перевернувшись с
боку на бок. - Стану газеты читать".
Николай Андреич встал с постели, набросил на себя халат и в одних
чулках, без туфель, пошел к себе в кабинет за газетами. Он и не
предчувствовал, что в кабинете ожидало его зрелище, которое было гораздо
интереснее изжоги и газет!
Когда он переступил порог кабинета, перед его глазами открылась
картина: на бархатной кушетке, спустив ноги на скамеечку, полулежала его
жена, Анна Семеновна, дама тридцати трех лет; поза ее, небрежная и томная,
походила на ту позу, в какой обыкновенно рисуется Клеопатра египетская,
отравляющая себя змеями. У ее изголовья на одном колене стоял репетитор
Капитоновых, студент-техник 1-го курса, Ваня Щупальцев, розовый, безусый
мальчик лет 19-20. Смысл этой "живой" картины нетрудно было понять: перед
самым входом нотариуса уста барыни и юноши слились в продолжительный,
томительно-жгучий поцелуй.
Николай Андреевич остановился как вкопанный, притаил дыхание и стал
ждать, что дальше будет, но не вытерпел и кашлянул. Техник оглянулся на
кашель и, увидев нотариуса, отупел на мгновение, потом же вспыхнул,
вскочил и выбежал из кабинета. Анна Семеновна смутилась.
- Пре-екрасно! Мило! - начал муж, кланяясь и расставляя руки. -
Поздравляю! Мило и великодушно!
- С вашей стороны тоже мило... подслушивать! - пробормотала Анна
Семеновна, стараясь оправиться.
- Merci! Чудно! - продолжал нотариус, широко ухмыляясь. - Так всё
это, мамочка, хорошо, что я готов сто рублей дать, чтобы еще раз
поглядеть.
- Вовсе ничего не было... Это вам так показалось... Глупо даже...
- Ну да, а целовался кто?
- Целовались - да, а больше... не понимаю даже, откуда ты выдумал.
Николай Андреич насмешливо поглядел на смущенное лицо жены и покачал
головой.
- Свеженьких огурчиков на старости лет захотелось! - заговорил он
певучим голосом. - Надоела белужина, так вот к сардинкам потянуло. Ах ты,
бесстыдница! Впрочем, что ж? Бальзаковский возраст! Ничего не поделаешь с
этим возрастом! Понимаю! Понимаю и сочувствую!
Николай Андреевич сел у окна и забарабанил пальцами по подоконнику.
- И впредь продолжайте... - зевнул он.
- Глупо! - сказала Анна Семеновна.
- Чёрт знает, какая жара! Велела бы ты лимонаду купить, что ли.
Так-то, сударыня. Понимаю и сочувствую. Все эти поцелуи, ахи да вздохи -
фуй, изжога! - все это хорошо и великолепно, только не следовало бы,
матушка, мальчика смущать. Да-с. Мальчик добрый, хороший... светлая голова
и достоин лучшей участи. Пощадить бы его следовало.
- Вы ничего не понимаете. Мальчик в меня по уши влюбился, и я сделал
ему приятное... позволила поцеловать себя.
- Влюбился...- передразнил Николай Андреич. - Прежде чем он в тебя
влюбился, ты ему небось сто западней и мышеловок поставила.
Нотариус зевнул и потянулся.
- Удивительное дело! - проворчал он, глядя в окно. - Поцелуй я так же
безгрешно, как ты сейчас, девушку, на меня чёрт знает что посыплется:
злодей! соблазнитель! развратитель! А вам, бальзаковским барыням, всё с
рук сходит. Не надо в другой раз лук в окрошку класть, а то околеешь от
этой изжоги... Фуй! Погляди-ка скорей на твоего обже! Бежит по аллее
бедный финик, словно ошпаренный, без оглядки. Чай, воображает, что я с ним
из-за такого сокровища, как ты, стреляться буду. Шкодлив, как кошка,
труслив, как заяц. Постой же, финик, задам я тебе фернапиксу! Ты у меня
еще не этак забегаешь!
- Нет, пожалуйста, ты ему ничего не говори! - сказала Анна Семеновна.
- Не бранись с ним, он нисколько не виноват.
- Я браниться не буду, а так только... шутки ради.
Нотариус зевнул, забрал газеты и, подобрав полы халата, побрел к себе
в спальню. Повалявшись часа полтора и прочитавши газеты, Николай Андреич
оделся и отправился гулять. Он ходил по саду и весело помахивал своей
тросточкой, но, увидав издалека техника Щупальцева, он скрестил на груди
руки, нахмурился и зашагал, как провинциальный трагик, готовящийся к
встрече с соперником. Щупальцев сидел на скамье под ясенью и, бледный,
трепещущий, готовился к тяжелому объяснению. Он храбрился, делал серьезное
лицо, но его, как говорится, крючило. Увидав нотариуса, он еще больше
побледнел, тяжело перевел дух и смиренно поджал под себя ноги. Николай
Андреич подошел к нему боком, постоял молча и, не глядя на него, начал:
- Конечно, милостивый государь, вы понимаете, о чем я хочу говорить с
вами. После того, что я видел, наши хорошие отношения продолжаться не
могут. Да-с! Волнение мешает мне говорить, но... вы и без моих слов
поймете, что я и вы жить под одной крышей не можем. Я или вы!
- Я вас понимаю, - пробормотал техник, тяжело дыша.
- Эта дача принадлежит жене, а потому здесь останетесь вы, а я... я
уеду. Я пришел сюда не упрекать вас, нет! Упреками и слезами не вернешь
того, что безвозвратно потеряно. Я пришел затем, чтобы спросить вас о
ваших намерениях... (Пауза.) Конечно, не мое дело мешаться в ваши дела,
но, согласитесь, в желании знать о дальнейшей судьбе горячо любимой
женщины нет ничего такого... этакого, что могло бы показаться вам
вмешательством. Вы намерены жить с моей женой?
- То есть как-с? - сконфузился техник, подгибая еще больше под скамью
ноги. - Я... я не знаю. Всё это как-то странно.
- Я вижу, вы уклоняетесь от прямого ответа, - проворчал угрюмо
нотариус. - Так я вам прямо говорю: или вы берете соблазненную вами
женщину и доставляете ей средства к существованию, или же мы стреляемся.
Любовь налагает известные обязательства, милостивый государь, и вы, как
честный человек, должны понимать это! Через неделю я уезжаю, и Анна с
семьей поступает под вашу ферулу. На детей я буду выдавать определенную
сумму.
- Если Анне Семеновне угодно, - забормотал юноша, - то я... я, как
честный человек, возьму на себя... но я ведь беден! Хотя...
- Вы благородный человек! - прохрипел нотариус, потрясая руку
техника. - Благодарю! Во всяком случае, даю вам неделю на размышление. Вы
подумайте!
Нотариус сел рядом с техником и закрыл руками лицо.
- Но что вы сделали со мной! - простонал он. - Вы разбили мне
жизнь... отняли у меня женщину, которую я любил больше жизни. Нет, я не
перенесу этого удара!
Юноша с тоской поглядел на него и почесал себе лоб. Ему было жутко.
- Сами вы виноваты, Николай Андреич! - вздохнул он. - Снявши голову,
по волосам не плачут. Вспомните, что вы женились на Анне только из-за
денег... потом всю жизнь вы не понимали ее, тиранили... относились
небрежно к самым чистым, благородным порывам ее сердце.
- Это она вам сказала? - спросил Николай Андреич, вдруг отнимая от
лица руки.
- Да, она. Мне известна вся ее жизнь, и... и верьте, я полюбил в ней
не столько женщину, сколько страдалицу.
- Вы благородный человек... - вздохнул нотариус, поднимаясь. -
Прощайте и будьте счастливы. Надеюсь, что всё, что тут было сказано,
останется между нами.
Николай Андреич еще раз вздохнул и зашагал к дому.
На полдороге встретилась ему Анна Семеновна.
- Что, финика своего ищешь? - спросил он. - Ступай-ка погляди, в
какой пот я его вогнал!.. А ты уж успела ему поисповедаться! И что у вас,
бальзаковских, за манера, ей-богу! Красотой и свежестью брать не можете,
так с исповедью подъезжаете, с жалкими словами! Наврала с три короба! И на
деньгах-то я женился, и не понимал я тебя, и тиранил, и чёрт, и дьявол...
- Ничего я ему не говорила! - вспыхнула Анна Семеновна.
- Ну, ну... я ведь понимаю, вхожу в положение. Не бойся, не выговор
делаю. Мальчика только жалко. Хороший такой, честный, искренний.
Когда наступил вечер и всю землю заволокло потемками, нотариус еще
раз вышел на прогулку. Вечер был великолепный. Деревья спали, и казалось,
никакая буря не могла разбудить их от молодого, весеннего сна. С неба,
борясь с дремотой, глядели звезды. Где-то за садом лениво квакали лягушки
и пискала сова. Слышались короткие, отрывистые свистки далекого соловья.
Николай Андреич, проходивший в потемках под широкой липой, неожиданно
наткнулся на Щупальцева.
- Что вы тут стоите? - спросил он.
- Николай Андреич! - начал Щупальцев дрожащим от волнения голосом. -
Я согласен на все ваши условия, но... всё это как-то странно. - Вдруг вы
ни с того ни с сего несчастны... страдаете и говорите, что ваша жизнь
разбита...
- Да, так что же?
- Если вы оскорблены, то... то, хоть я и не признаю дуэли, я могу
удовлетворить вас. Если дуэль хоть немного облегчит вас, то, извольте, я
готов... хоть сто дуэлей...
Нотариус засмеялся и взял техника за талию.
- Ну, ну... будет! Я ведь пошутил, голубчик! - сказал он. - Всё это
пустяки и вздор. Та дрянная и ничтожная женщина не стоит того, чтобы вы
тратили из-за нее хорошие слова и волновались. Довольно, юноша! Пойдемте
гулять.
- Я... я вас не понимаю...
- И понимать нечего. Дрянная, скверная бабенка - и больше ничего!.. У
вас вкуса нет, голубчик. Что вы остановились? Удивляетесь, что я такие
слова про жену говорю? Конечно, мне не следовало бы говорить вам этого, но
так как вы тут некоторым образом лицо заинтересованное, то с вами нечего
скрытничать. Говорю вам откровенно: наплюйте! Игра не стоит свеч. Все она
вам налгала и, как "страдалица", гроша медного не стоит. Бальзаковская
барыня и психопатка. Глупа и много врет. Честное слово, голубчик! Я не
шучу...
- Но ведь она вам жена! - удивился техник.
- Мало ли чего! Был таким же, как вот вы, и женился, а теперь рад бы
разжениться, да - тпррр... Наплюйте, милый! Любви-то ведь никакой, а одна
только шалость, скука. Хотите шалить, так вон Настя идет... Эй, Настя,
куда идешь?
- За квасом, барин! - послышался женский голос.
- Это я понимаю, - продолжал нотариус, - а все эти психопатки,
страдалицы... ну их! Настя дура, но в ней хоть претензий нет... Дальше
пойдем?
Нотариус и техник вышли из сада, оглянулись и, оба разом вздохнувши,
пошли по полю.
Впервые - "Петербургская газета", 1886, N142.
ТЫ И ВЫ
Сценка
Седьмой час утра. Кандидат на судебные должности Попиков,
исправляющий должность судебного следователя в посаде N, спит сладким
сном человека, получающего разъездные, квартирные и жалованье. Кровати он
не успел завести себе, а потому спит на справках о судимости. Тишина. Даже
за окнами нет звуков. Но вот в сенях за дверью начинает что-то скрести и
шуршать, точно свинья вошла в сени и чешется боком о косяк. Немного погодя
дверь с жалобным писком отворяется и опять закрывается. Минуты через три
дверь вновь открывается и с таким страдальческим писком, что Попиков
вздрагивает и открывает глаза.
- Кто там? - спрашивает он, встревоженно глядя на дверь.
В дверях показывается паукообразное тело - большая мохнатая голова с
нависшими бровями и с густой, растрепанной бородой.
- Тут господин следователев живет, что ли? - хрипит голова.
- Тут. Чего тебе нужно?
- Поди, скажи ему, что Иван Филаретов пришел. Нас сюда повестками
вызывали.
- Зачем же ты так рано пришел? Я тебя к одиннадцати часам вызывал!
- А теперя сколько?
- Теперь еще и семи нет.
- Гм... И семи еще нет... У нас, вашескородие, нет часов... Стало
быть, ты будешь следователь?
- Да, я... Ну, ступай отсюда, погоди там... Я еще сплю...
- Спи, спи... Я погожу. Погодить можно.
Голова Филаретова скрывается. Попиков поворачивается на другой бок,
закрывает глаза, но сон уж больше не возвращается к нему. Повалявшись еще
с полчаса, он с чувством потягивается и выкуривает папиросу, потом
медленно, чтобы растянуть время, один за другим выпивает три стакана
молока...
- Разбудил, каналья! - ворчит он. - Нужно будет сказать хозяйке,
чтобы запирала на ночь дверь. - Ну, что я буду делать спозоранку? Чёрт его
подери... Допрошу его сейчас, потом не нужно будет допрашивать.
Попиков сует ноги в туфли, накидывает поверх нижнего белья крылатку
и, зевая до боли в скулах, садится за стол.
- Поди сюда! - кричит он.
Дверь снова пищит, и на пороге показывается Иван Филаретов. Попиков
раскрывает перед собой "Дело по обвинению запасного рядового Алексея
Алексеева Дрыхунова в истязании жены своей Марфы Андреевой", берет перо и
начинает быстро судейским разгонистым почерком писать протокол допроса.
- Подойди поближе, - говорит он, треща по бумаге пером. - Отвечай на
вопросы... Ты Иван Филаретов, крестьянин села Дунькина, Пустыревской
волости, 42 лет?
- Точно так...
- Чем занимаешься?
- Мы пастухи... Мирской скот пасем...
- Под судом был?
- Точно так, был...
- За что и когда?
- Перед святой из нашей волости троих в присяжные заседатели
вызывали...
- Это не значит быть под судом...
- А кто его знает! Почитай, пять суток продержали...
Следователь запахивается в крылатку и, понизив тон, говорит:
- Вы вызваны в качестве свидетеля по делу об истязании запасным
рядовым Алексеем Дрыхуновым своей жены. Предупреждаю вас, что вы должны
говорить одну только сущую правду и что всё, сказанное здесь, вы должны
будете подтвердить на суде присягой. Ну, что вы знаете по этому делу?
- Прогоны бы получить, вашескородие, - бормочет Филаретов, - 23
версты проехал, а лошадь чужая, вашескородие, заплатить нужно...
- После поговоришь о прогонах.
- Зачем после? Мне сказывали, что прогоны надо требовать в суде, а то
потом не получишь.
- Некогда мне с тобой о прогонах разговаривать! - сердится
следователь. - Рассказывай, как было? Как Дрыхунов истязал свою жену?
- Что же мне тебе рассказывать? - вздыхает Филаретов, мигая нависшими
бровями. - Очень просто, драка была!.. Гоню я это, стало быть, коров к
водопою, а тут по реке чьи-то утки плывут... Господские оне или мужицкие,
Христос их знает, только это, значит, Гришка-подпасок берет камень и
давай швырять... "Зачем, спрашиваю, швыряешь? Убьешь, говорю... Попадешь в
какую ни на есть утку, ну и убьешь..."
Филаретов вздыхает и поднимает глаза к потолку.
- Человека и то убить можно, а утка тварь слабая, ее и щепкой
зашибить можно... Я говорю, а Гришутка не слушается... Известно, дитё
молодое, рассудка - ни боже мой... "Что ж ты, говорю, не слушаешься? Уши,
говорю, оттреплю! Дурак!"
- Это к делу не относится, - говорит следователь. - Рассказывайте
только то, что дела касается...
- Слушаю... Только что, это самое, норовил я его за ухи схватить, как
откуда ни возьмись Дрыхунов... Идет по бережку с фабричными ребятами и
руками размахивает. Рожа пухлая, красная, глазищи наружу лба выперло, а
сам так и качается... Выпивши, чтоб его разодрало! Люди еще из обедни не
вышли, а он уже набарабанился и чёрта потешает. Увидал он, как я мальчишку
за ухо хватаю, и давай кричать: "Не смей, говорит, христианскую душу за
ухи трепать! А то, говорит, влетит!" А я ему честно и благородно...
по-божески. "Проходи, говорю, мимо, пьяница этакая". Он осерчал, подходит
и со всего размаху, вашескородие, трах меня по затылку!.. За что? По
какому случаю? "Какой ты такой, спрашиваю, мировой судья, что имеешь
полную праву меня бить?" А он и говорит: "Ну, ну, говорит, Ванюха, не
обижайся, это я тебя по дружбе, для смеху. На меня, говорит, нынче такое
просветление нашло... Я, говорит, так об себе понимаю, что я самый лучший
человек есть... я, говорит, 20 рублев жалованья на фабрике
получаю, и нет надо мной, акроме директора, никакого старшова... Плевать,
говорит, желаю на всех прочих! И сколько, говорит, нынче много разного
народу перебито, так это видимо-невидимо! Пойдем, говорит, выпьем!" - "Не
желаю, говорю, с тобой пить... Люди еще из обедни не вышли, а ты - пить!"
А тут, которые прочие ребята, что с ним были, обступили меня, словно
собаки, и тянут: "Пойдем да пойдем!" Не было никакой моей возможности
супротив всех идтить, вашескородие. Не хотел пить, а потом, чтоб их
ободрало!
- Куда же вы пошли?
- У нас одно место! - вздыхает Филаретов. - Пошли мы на постоялый
двор к Абраму Мойсеичу. Туда всякий раз ходим. Место такое каторжное, чтоб
ему пусто! Чай, сам знаешь... Как поедешь по большой дороге в Дунькино, то
вправе будет именье барина Северина Францыча, а еще правее Плахтово, а
промеж них и будет постоялый двор. Чай, знаешь Северина Францыча?
- Нужно говорить вы... Нельзя тыкать! Если я говорю тебе... вам вы,
то вы и подавно должны быть вежливым!
- Оно конечно, вашескородие! Нешто мы не понимаем? Но ты слушай, что
дальше... Приходим это к Абрамке... "Наливай, говорит, за мои деньги!"
- Кто говорит?
- Да этот самый... Дрыхунов то есть! "Наливай, кричит, такой-сякой, а
то бочке дно вышибу! На меня, говорит, просветление нашло!" Выпили мы по
стаканчику, потом малость погодили и еще выпили, да этаким манером в час
времени стаканов, дай бог память, по восьми слопали! Мне что? Я пью, мне и
горя мало: не мои деньги! Хоть тыщу стаканов подноси! Я, вашескородие,
нисколько не виноват! Извольте Абрама Мойсеича допросить.
- Что же потом было?
- Ничего потом не было. Пока пили, это верно, была драка, а потом всё
благородно и по совести.
- Кто же дрался?
- Известно кто... "На меня, кричит, просветление нашло!" Кричит и
норовит кого ни на есть по шее ударить. В азарт вошел. И меня бил, и
Абрамку, и ребят... Поднесет стаканчик, даст тебе выпить и вдарит что есть
силы. "Пей, говорит, и знай мою силу! Плевать на всех прочих!"
- А жену свою он бил?
- Марфу-то? И Марфе досталось... В самый раз, как это мы, стало быть,
стали в кураж входить, приходит в кабак Марфа. "Ступай, говорит, домой,
брат Степан приехал! Будет, говорит, тебе, разбойник, водку пить!" А он,
не говоря худого слова, трах поперек ейной спины!
- За что же?
- А так, здорово живешь... "Пущай, говорит, чувствует... Я, говорит,
20 рублев получаю". А она баба слабая, тощая, так и перекрутнулась,
даже глаза подкатила. Стала она нам на свое горе жалиться и бога
призывать, а он опять... Учил-учил, и конца тому ученью не было!
- Отчего же вы не заступились? Обезумевший от водки человек убивает
женщину, а вы не обращаете внимания!
- А какая вам надобность вступаться? Его жена, он и учит... Двое
дерутся, третий не мешайся... Абрамка стал было его унимать, чтоб в кабаке
не безобразил, а он Абрамку по уху. Абрамкин работник его... А он
схватил его, поднял и оземь... Тогда тот сел на него верхом и давай в
спину барабанить... Мы его из-под него за ноги вытащили.
- Кого его?
- Известно кого... На ком верхом сидел...
- Кто?
- Да этот самый, про кого сказываю.
- Тьфу! Говори, дурак, толком! Отвечай ты мне на вопросы, а не болай
зря!
- Я тебе, вашескородие, толком говорю... всё, как есть, по совести.
Дрыхунов учил бабу, это верно... Хоть под присягой.
Следователь слушает, выбирает кое-что из длинной и несвязной речи
Филаретова и трещит пером... то и дело приходится зачеркивать.
- А я нисколько не виноват...- бормочет Филаретов. - Спроси,
вашескородие, кого угодно. И баба того не стоит, чтоб из-за ней по судам
ездить.
По прочтении протокола свидетель минуту тупо глядит на следователя и
вздыхает.
- Горе с этими бабами! - хрипит он. - Прогоны, вашескородие, сам
заплатишь или записочку дашь?
Впервые - "Петербургская газета", 1886, N211.
ЖИЛЕЦ
Брыкович, когда-то занимавшийся адвокатурой, а ныне живущий без дела
у своей богатой супруги, содержательницы меблированных комнат "Тунис",
человек молодой, но уже плешивый, как-то в полночь выбежал из своей
квартиры в коридор и изо всей силы хлопнул дверью.
- О, злая, глупая, тупая тварь! - бормотал он, сжимая кулаки. -
Связал же меня чёрт с тобой! Уф! Чтобы перекричать эту ведьму, надо быть
пушкой!
Брыкович задыхался от негодования и злобы, и если бы теперь на пути,
пока он ходил по длинным коридорам "Туниса", попалась ему какая-нибудь
посудина или сонный коридорный, то он с наслаждением дал бы волю рукам,
чтобы хоть на чем-нибудь сорвать свой гнев. Ему хотелось браниться,
кричать, топать ногами... И судьба, точно понимая его настроение и желая
подслужиться, послала ему навстречу неисправного плательщика, музыканта
Халявкина, жильца 31-го номера. Халявкин стоял перед своей дверью и,
сильно покачиваясь, тыкал ключом в замочную скважину. Он кряхтел, посылал
кого-то ко всем чертям; но ключ не слушался и всякий раз попадал не туда,
куда нужно. Одною рукой он судорожно тыкал, в другой держал футляр со
скрипкой. Брыкович налетел на него, как ястреб, и крикнул сердито: