ПУБЛИЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Слобожане. Пельтетепинские панки.

Версия 1.0 от 06 июля 2013 г. Текст и сверка (с переходом в новую орфографию) - public-library.ru, по "Слобожане", типография И.Фишона, Санкт-Петербург, 1853 г.


СЛОБОЖАНЕ
Малороссийские рассказы
Григория Данилевского

1854

ПЕЛЬТЕТЕПИНСКИЕ ПАНКИ.

— «Что это такое?» —
— «Пан на всю губу!» —

В слободской Малороссии, благодаря полному отсутствию мудрых правил майората и совершенному незнанию того, что в других местах называется золотою жизнью холостяков, существует искони один род любопытных обывателей, средина между великорусскими однодворцами и казачеством старой Гетманщины, которых, по уличному — в народе, называют панка́ми, полупанка́ми и подпанка́ми. Эти любопытные обыватели, с недавних пор, стали несколько исчезать, убегать из благодатных степей и перерождаться, появляясь в отдаленных городах и губерниях, в виде помощников откупщиков, помощников барышников и других разных спекуляторов. —

Но иногда путник наталкивается в степях на слободку, жилище таких панкóв, слободку странную и причудливую, слободку любопытную, как ветхая, полупонятная рукопись на языке отошедшего без вести, древнего наречия. Подобная слободка столько же занимательна, как храмы Друидов, развалины Ниневии и Мексиканские древности! Такой слободки даже и не увидишь, проезжая степью с большой дороги, потому что она всегда пригнездится в глубоком байраке, по берегам логовища тощей, степной реченки, или сидит себе в лесу, вокруг природных, зеркальных ключей, над которыми вьются и стонут дикие чайки. Иногда только, рано на заре, с пустынного косогора или кряжа меловых холмов, приметишь, где-нибудь в сторонке, на окраине степного горизонта, лиловый дымок, который рядом стройных, несущихся в воздух столбов, поднялся над чертою туманной дали, тихо протянулся по небу и, закудрившись на маковке, как капитель древней колоншы, стушевался и исчез в тихом воздухе. Эти колонны — дым скрытых труб скрытой слободки. А подъезжайте ближе, сотни золотых скирд, как ряды гвардейских драбантов, толпы наймитов и наймичек, с громкими песнями и сверкающими серпами, и вереница вечно махающих, точно вечно зовущих кого-то со степи, мельниц встретят вас у околицы. Панки́ живут себе весело! Панка́м и нуждочки мало в том, что иной раз они сами ходят за плугом, сами доят коров, сами молотят горох и смалят откормленных кабанчиков. Кабанчики вещь очень вкусная, и панки их не променяют, ни на фраки, ни на модные визиты, ни на кипучее иноземное вино! Зато, разбогатей пано́к, — у него является толпа наймитов, челядинцы совершают домашние работы, одевают, поят и кормят его, и панок ходит себе, заложа руки за спину смурого с подпалиной бешмета, ходит себе к соседу Точичке, попивает с соседом Точичкой наливки и водянки, водянки да запеканки, крестит с соседом Точичкой свою пятую дочку, и прочит свою пятую дочку в жены сыну соседа Точички, и кладет ей на зубок старый бабушкин шушун, шушун голубой, подбитый зайцем, старый бабушкин парчевой кораблик и алые бабушкины черевички; и, глядишь, через два десятка быстро мелькнувших лет, и пирует на задуманной сватьбе соседей вся тихая слободка, и дивится слободка нарядам невесты, и никогда не выходят эти наряды из моды и вкуса незатейливых панков! — Панки́ живут привольно! Панки́ так живут привольно, что болезнь старость, а из жизненных неприятностей икота, да чрезмерное плодородие — только и известны между панками! Вследствие этого у большой части народонаселения панкóв загорелые лица походят на волчанские, переспелые арбузы, руки походят на их собственные ноги, у пожилых дам иногда на полных губах сидят усы, а у дочек усов нет, зато глаза, нос и губы решительно тонут в молочных пышках щек! — Сын зажиточного панка, щеголь подпанок, какой-нибудь Вайле́нченко, у которого отец был, по слобожанскому обычаю, Вайле́нко, мать Вайле́нчиха, дед Вайлó, а бабуся Вайли́ха, и сын которого должен именоваться поэтому Вайленя́, а дети сына его Вайленя́та, — надевает бекешу на лисьем меху и голубые ситцевые штаны с портретами, приводящими в азарт всех собак слободки, и ходит рындиком по широкой улице, и подмигивает чернобровым панночкам и подпанночкам, и смотрит, как панночки и подпанночки, середи чистых двориков, варят варенье, гонят водку на вишневые косточки, или же, поймав хохлатую наседку, делают рекогносцировку ее благосостояния и будущего ее приплода. Весело живут панки́, так весело и привольно живут панки́, что самому хотелось бы приютиться на тихой слободке и пожить их жизнью...

А были ли вы, господа, когда нибудь, в Волчанске? Нет! что я говорю! Разумеется, что были, потому что Волчанск так уже хорош, что и нельзя уже в нем не быть! Нет! были ли вы, господа, за Волчанском, были ли вы там, где идет дорога на Валки, и где не идет дорога на Змиев, потому что вряд ли и где-нибудь может итти дорога на этот скучный и однообразный Змиев! Если были, то наверно помните, что тут, не подалеку, с крутой меловой горы, виден долгий-долгий лес, за лесом гора, а за горою речка, и этой речки вы не найдете, не только на какой-нибудь карте, но даже и в пяти верстах далее от подошвы горы и от ее собственного истока! Речка называется Маминька... На этой Маминьке, по обеим сторонам, если взглянуть на нее с горы, кучками и в разсыпку, разбросаны все слободки, слободки и слободки... На этих слободках, кое-где, вы встретите настоящих панóв и па́ней, бывавших в Харькове и дальше; а на других живут одни панки́, панки небогатые и тихие, милые сердцу панки...

Вот, например, слободка Пельтетепинка, или, как ее зовут завистливые соседи, слободка Непересчи́товка! Сорок сорокoв окружных панков особенно знают, что такое Пельтете́пинка, знают и посещают ее потому, что панки Пельтетепинские самый гостеприимный и немудреный народ в свете! Маминька, раскинув в этом месте несколько пространнее свои владения и убравшись высокострельчатыми тростниками, разделяет Пельтетепинку на две разных слободки, хотя обе эте слободки составляют одно целое и никогда, решительно никогда, не считали себя чуждыми друг другу. Маминька в Пельтетепинке была в давние времена украшена мостом, который соединял оба берега; но как-то, в водополье, мост снесло и его уже более, по заведенному обычаю, не возобновляли... Говоря по правде, и незачем его было возобновлять! Зимою одна сторона панков сообщалась с другою по льду, а летом речка пересыхала! Одна весна только представляла непреодолимую преграду... Да, впрочем, тогда каждая сторона предавалась упоению таинств любви и совершенно забывала о своей соседке! Наконец, если бы кому нужно было и тогда что-нибудь сказать, так стoило только стать на берегу Маминьки и крикнуть. Маминька нигде не была шире главной Бахмутской улицы, и потому слова звучно и легко перелетали с берега на берег...

Пельтетепинские панки не то, чтоб были совершенно богатые панки, однако же нельзя сказать, чтоб они были и бедными панками, скудельническою голыдьбою, как их называют еще в некоторых сатирических уездных городках. Хлеба у них было достаточно; бараньи бешметы и волчьи шапки были у каждого; и ни одна панночка не засиживалась в девках далее пятнадцатого дня рождения, празднуемого под звуки трех скрипачей и слепого цымбалиста, оркестра пельтетепинской щебетуньи-шинкарки. Например, толстенький, веселый хохотун, пан Шпундик, — как он умеет ловко набить пенковую трубочку табаком, именуемым сампантре, и как в то же время хорош алый коврик пана, постоянно вывешенный на крыльце, рядом с одним голубым костюмом пана, похожим на раскрытые ножницы! Потом, пан Маки́тра, этот хлопотун и живчик, который при каждом веселом слове, своем или чужом, прыгает и шевелится, как картонная кукла с контрабасом, подергиваемая спрятанною сзади ниткою! А хоть бы и этот важный, молчаливый и всегда–угрюмый пан Холодный, с животом, раздвигающим толпу, как крепостной, стенобитный таран, пан Холодный, у которого куча детей, как куча круглых картофелин, поставленных на картофелину, и у жены которого лицо до того полное и странное, что однажды, в жмурки, рука незрячего приняла его не за лицо, а совсем за другое! Но ни пан Шпундик, ни пан Макитра, ни пан Холодный не сравнятся с Антон Минычем Мóрквой, у которого на нижней губе сидит нарост, величиною с игольник, вот так как будто бы у Антон Миныча всегда во рту не докуренная сигарка, и у которого все соседи, начиная с исправника, окружнаго, акцизного и судьи, до отца протопопа, матери протопопицы и двух соседних арендатарей, объедаются до того, что после обеда не могут пошевелить ни языком, ни пальцем, и тотчас прибегают к некоторым облегчительным медикаментам; с Антон Минычем Морквой, у которого наконец однажды ужин, на его собственных имянинах, состоял, как уверяют, из двадцати двух блюд! Нет спора! Между обществом Пельтетепинским, есть, например, такие панки, как пан Дудочка, который лжет на каждом шагу, как жид на бердичевской ярмарке, лжет и всегда прибавляет: «Ну, ей-ей же, правда!» или: «Ну, чтоб же у меня рот передернуло, если это не так!» и потом, как например сын бывшего гуртовщика, Пунька, который икает так неожиданно и так непристойно, что с некоторых пор его стали избегать в очень многих домах, где бывает дамское общество... Пельтетепинские панки еще большие искусники на разные изделия и приятные, домашние занятия! Пан Шпундик, например, очень недурно рисует узоры для шитья и играет на флейте; пан Макитра весьма недурно шьет по тамбуру; пан Холодный всем детям своим делает куклы, но при этом, как говорят, собственноручно же и сечет их каждую субботу! Пан Дудочка бобыль бобылем и делает одни только неприятности своим знакомым; пан Пунька тоже делает неприятности и еще более пана Дудочки, о чем изложено выше; но зато его подбородок всегда так выбрит, что ему говорят обыкновенно: «А знаете ли, Сал Салыч, за такого бритого, как вы, двух небритых дадут!» — Наконец, всеми любимый Антон Миныч Мoрква, Антон Миныч угоститель и упоитель, хотя и не рисует узоров, хотя и не шьет по тамбуру, не играет на флейте и не делает кукол; зато вы всегда увидите, как Антон Миныч, иногда в шлафроке а иногда и просто от жары, в платье Евы, сидит у себя в садике перед кадочкой и делает загибеньки и простые колбасы, такия вкусные, что если вам дать оные попробовать и тут же, закрыв вам рукою глаза, спросить: «А что это такое?» а вы и не скажете, что это такое! — И, Боже мой! сколько достойных и прекраснейших людей, с талантами, не менее достойными и приятными, обитает в этой Пельтетепинке, в кругу этих Пельтетепинских панкoв!...

Но, чьи это два дворика стали на берегу с двух сторон речки Маминьки, стали и смотрят, как две молодицы, пришедшия с ярмарки, две щебетухи, в новых платках, лентах и дукатах, — смотрят и как будто сами говорят: «Вот, посмотрите на нас, добрые люди! вот мы так заслуживаем того, чтоб на нас посмотрели!» Чьи это два чистеньких и кокетливых дворика? — Дворики принадлежат двум Пельтетепинским дамам, двум достойнейшим дамам слободки, Дарье Адамовне Переде́рий, с левой стороны, и Дарье Адамовне, тоже Переде́рий, с правой стороны Маминьки... Как ни странен случай, но должно прибавить, что соседки, жившия дружка против дружки через речку, точно носили одинакия имена и фамилии, хотя никогда не были родня друг другу и не имели решительно ничего схожего! Потомство Передерий искони существовало и по левую сторону Маминьки; потомство Передерий искони существовало и по правую сторону Маминьки!— Дело в том, что скопидомки-хозяйницы обе были еще и совершенно разного характера. Дарья Адамовна с левой стороны была подвижная и румяная, с носом, глядевшим вверх, или иначе с носом, подающим большия надежды, — затейница подтрунить на чужой счет, затейница устроить свадьбу, устроить шумную катавассию в посторонней семье и потом весело и беззаботно обо всем посплетничать; Дарья же Адамовна, с правой стороны, хотя была также ни чуть не прочь и подтрунить, и устроить свадьбу, и устроить катавассию, и потом обо всем посплетничать, — но за то почти никогда не улыбалась, никогда не вертелась и не двигалась так, как ее соседка, все делала напротив молча и сурово, без смеха и прибауток, без ветряной веселости и шума, и даже была несколько падка к меланхолии... Иначе, Дарья Адамовна с левой стороны была, если можно так сказать, Дарья Адамовна — Комедия; а Дарья Адамовна с правой стороны была, если тоже можно так сказать, Дарья Адамовна — Трагедия; характер обеих проявлялся во всем, до чего они ни касались, и потому их ни в каком случае нельзя было смешать! И, так как до этих двух соседок главным образом будет относиться вся наша история, мы скажем, как жили пани Передериихи, чем занимались пани Передериихи и в каких отношениях были друг к другу и к остальному обществу Пельтетепинки?..

В то время, как соседи двух соседок, с обеих сторон реки, — (а соседи были, налево, под гору, пан Кислый, за ним Юнаши́, за Юнашами Билики́, далее пасечник Горобе́ць, у которого на голове не было ни единого волоска, зато борода была, как фартук, такая белая и всегда расчесанная; с правой стороны, под ольховою рощицей, пан Бубырь, далее панок бедненький и тихенький — Цуцыня, за ним ломатель жидовских спин, весь заросший усами и бакенбардами, пан Чухрай-Перечу́хренко, возле него; пан Дешёвый, рядом с ним пан Дорогóй; а там и пошли Сторче́нки, Скубе́нки, Вие́нки, Павле́нки, Пупе́нки, Савче́нки, Мине́нки, и всякие е́нки, пока наконец, у самого входа на слободку, не возвышался дом винокура, пана Ивана Побейшею!) — в то время, говорю, как упомянутые соседи двух соседок занимались хлебопашеством, сами ходили за бороною и плугом, сами ковали лошадей и дергали шерсть с коз, соседки предоставляли свое хозяйство двум задорным и зубастым наймичкам, хуторянкам из-под Волчьяго-Яру, а сами только солили огурчики, вялили грибки и вишеньки, вышивали кошельки милым сердцу панычам, панычам, пожирателям девичьих спокойствий, или, как говорят о них, ненасытецким сердцеедам и беcпардонным сумасводам, и проводили время в приятных разговорах... В то время, когда Маминька замерзала или пересыхала, они посылали по вечерам, просить дружка дружку на свечку, то есть, как это у нас водится, посидеть, поболтать и поработать вместе, не вводя себя в лишний изъян по освещению! Когда же Маминка пышно стремила воды свои по лону зеленых берегов, они выходили, через огороды на берег, и переговаривались друг с другом через речку....

— Ну, так как же там у вас все идет? начинала Дарья Адамовна с правой стороны, или Дарья Адамовна Трагедия, поглядывая через речку и шевеля спицами шерстяного чулка.

— Да, ничего, тётенька, очень хорошо идет! отвечала Дарья Адамовна Комедия, веселым и почтительным тоном, что означало и прибавленное имя тётеньки, также шевеля спицами шерстяного чулка.

— Ну, да ка́к же это хорошо? допрашивала суровая соседка, прищуривая глаза через оловянные очки, оседлавшие ее нос.

— Да так-таки, тётенька, очень хорошо! подхватывала веселая соседка, выставляя напоказ свои румяные и свежие щеки.

— И терновку перелили в бутыли?

— И терновку перелила в бутыли!

— И кобелька приобрели от городничаго?

— И кобелька приобрела от городничаго!

— Ну, и солод уварили, Дарья Адамовна?

— И солод уварила, Дарья Адамовна!

— Скажите! вот-как!... Так, значит, и борова посадили в саж к рoзговенам?

— И борова посадила!

— Вот-как! скажите пожалуйста!... Это очень, скажу вам, любопытно, Дарья Адамовна! произносила угрюмая соседка, то бледнея, то краснее от злости....

— Да-с, очень любопытно! подхватывала, сверкая румяными щеками, соседка веселонравная: а вам-то чтo, завидно, что ли, тётенька?

— Ну, матушка, завидно не завидно, а скажу вам по правде, что сегодня ваш селезень переплыл ко мне в огород!

— Ну, так чтож, что селезень мой переплыл к вам в огород?

— А, то же, матушка, что каналья я буду, если не сверну ему головы! произносила при этом Дарья Адамовна Трагедия, превращаясь в полотно и едва шевеля от волнения спицами чулка...

— Ну, матушка, говорите это поповой кобыле, а не мне! да я еще и посмотрю, как вы свернете селезню голову!

— А что разве?

— Да тo же, что каналья и я буду, если и вам тогда не сверну головы!

— Мне? подхватывала мрачная соседка, улыбаясь и задыхаясь от бешенства.

— Вам! именно вам!...

— Ну, тогда уже позвольте вам послать дулю! произносила запальчивая Дарья Адамовна Трагедия, свертывая пальцы в шиш и протягивая их в направлении к левой стороне...

— А уж позвольте их при этой верной оказии послать вам целых две! замечала Дарья Адамовна Комедия, и тут же посылала через речку обещанное...

Дарья Адамовна Трагедия на это совершенно терялась и, помолчав, изъявляла убеждение, что с такою злодейкой, как Дарья Адамовна, (не она, а другая Дарья Адамовна!), надо говорить, наевшись гороху! На это Дарья Адамовна веселонравная, в свой черед, заливалась дребезжащим хохотом, который далеко разносился по реке, и говорила:

— Да вы, Дарья Адамовна, мерзавка!...

— И, матушка! отвечала на это соседка суровая; мерзавка не мерзавка, только всем уже известно, что у вас от клубники губы пухнут!

— Как пухнут? спрашивала озадаченная Комедия: этого быть не может, этого никогда я не замечала!

— Очень может быть и замечала это я, я, я! прибавляла с ожесточением Трагедия.

— Ну, когда пухнут губы, так я же вам доложу, что вы в шкапу, в спальной, держите водку на сосновых шишечках, и пьете ее каждый день по пяти, а иногда и по шести рюмок, и от того у вас нос красного цвета — отливается и наливается, как термометр, и глаза не свои!

— Тьфу! плевала на это негодующая пани с правой стороны, и, сказав: вот же вам за это чтo! -— уходила домой переволнованная и сконфуженная дoнельзя...

Иногда такая беседа кончалась неожиданным миром, и каждая пани, сказав: «Ну, матушка, вы себе, если хотите, гуляйте, а мне пора чай пить!» расходились по домам. Но в другое время, вслед за дулями и громкою личною перебранкою, утомленные пани высылали на реку своих наймичек, и зубастые наймички звонкими раздирающими дискантами оглашали окрестность и перестреливались, не хуже запальчивых героев Иллиады. — «Да ты уже замолчи!» кричала одна наймичка другой, стоя на плетне огорода: «ты уже замолчи, потому что я уже знаю, какая ты!» — «А, какая же я?» подхватывала противница, также стоя на плетне. — «Да такая же, как и твоя мать!» — «А, какая же моя мать, сякая ты, такая?» — «Да такая же, как и ты!» — «А я какая, сякая ты, такая?»—«Такая же, как и твоя мать!» И этот речитатив тянулся нескончаемо, при сбежавнихся с обеих сторон Маминьки зрителях, разжигаемый еще поощрительными криками самих хозяек... Наконец и этого еще было мало! Хозяйки расходились по домам и, в пику дружка дружке, каждая именовала свою свинью или слепую кобылу Дарьей Адамовной, и слободка долго волновалась, разделившись на два враждебные лагеря, ратующие каждый за свою обывательницу и не знающие пощады и снисхождения...

Но таковы судьбы человеческого сердца! Подходили чьи-нибудь имянины или крестины, и обе соседки, если был случай переправиться через речку, встречались снова друзьями и, ухватившись за руки, чмокали дружка дружку в губы, произнося: «Ах, это вы, душечка!» и получая ответ: «Да, душечка, это я!»

Однажды — (случилась эта история в самую засуху, когда Маминька не делила Пельтетепинки на две разных слободки) — тотчас после обеда, Дарья Адамовна Комедия прибежала, запыхавшись, к Дарье Адамовне Трагедии, залилась слезами и упала ей на грудь... «Что с вами, душечка?» спросила хозяйка. — «Ах, и не спрашивайте, милашечка! я так взволнована, так взволнована!» ответила гостья, и снова залилась слезами. — «Да что же там такое?» спросила хозяйка, оставляя чулок и снимая очки. Гостья на это достала платок, отерла глазки, отерла щочки, и, вынув из-под лифа письмо, сказала: «Вот, послушайте, душечка! вот какой со мною сделался неожиданный случай!» Сказала и прочла вынутое письмо...

— « ...Милостивая государыня и если смею так назвать друг не только мой но и всего человечества Дарья Адамовна! Успехи дружбы вашей ко мне заставляют сделать открытие, я влюблен голову совсем потерял! разумеется вам участь блаженсво посланное а моя чем же я виноват хоть в речку! сна не имею, целую ваши ручки, если же когда вы обратите взор на меня то прошу не откажите подарить меня вашею рукою вы меня знаете теперь же пришлите мне ниток на карпетки всего один моток и не забывайте дрожащего

Ивана... (фамилию гостья прикрыла пальцем)
а также и шерсти только той которую купили в городе а не вашей а письмо держите в секрете!»

Гостья кончила, но не могла произнести от волнения ни слова и сидела, потупясь, потупясь, как пойманная с папироскою пансионерка...

— Ну, что же, шерчик, очень рада! возразила суровая хозяйка: жених нашелся, не надо упускать! вот и все!

— Ах! воскликнула гостья, — и снова повисла на шее хозяйки, и снова зачастили по щекам ее радостные слезы....

Вслед за этим соседки стали шушукать— ся, шушукаться, и шушукались до той поры, как вечер наконец, застлал окна темнотою, и собеседницы совершенно потонули в сумраке маленькой гостиной. Так шушукались соседки и на другой день, и на третий день, и целую неделю, и положили наконец, уведомив милого жениха, начать делать приданое...

Через неделю после этого решения, соседка, получившая письмо, сидела также дома и также сидела после обеда, как вдруг дверь отворилась, и в ее гостиную вошла Дарья Адамовна Трагедия. Дарья Адамовна Трагедия вошла молча, молча поклонилась, молча и таинственно села на диван... На руке ея, на шнурке, висел походный чемодан (так называли в слободке ридикюль гостьи); она раскрыла стальную пасть чемодана и стала оттуда вынимать на стол разные вещи. Вышел оттуда клубок голубой шерсти и две огромные деревянные спицы с начатым чулком; вышел оттуда бронзовый наперсток, в виде волчьей головы; вышли из чемодана и другия походные арматуры гостьи: тамбурная иголка, оловянные очки, рагулька для лент, костяная палочка для ковырянья в ушах, пузырек с нюхательным табаком, два хлопка корпии из морского каната, для затыкания ушей от простуды, стальной игольничек, в виде флейты, ножницы и кирпич, обернутый в вышитый гарусом чехол, для пришпиливанья работы. Суровая гостья разложила все это в большой симметрии на столе, поковыряла в ушах уховерткою, заткнула их новыми хлопками из морского каната, надела нитяные перчатки, без пальцев, оседлала нос очками и, вооружась спицами, произнесла:

— Ну, матушка, а я к вам тоже с новостью!

— С какою новостью? спросила хозяйка, насторожив уши, как моська, в то время, как, перележав все бока у ног мечтающей хозяйки, она неожиданно услышит: «Жю-жжю!» или: «Фид-дель, ты филасёфствуешь?» и поднимет к хозяйке оскаленную мордочку....

Гостья покинула спицы, взглянула через очки, покачала головою, при чем заколыхался на ней накрахмаленный, огромный чепец, распущенный, как перья на шлеме древняго рыцаря, и сказала: «Ну, пропала и я, душечка!» и, сказав: «Ну, пропала и я, душечка!» вынула из ридикюля письмо и стала его читать:

— ......Милостивая государыня и если смею так назвать друг не только мой но и всего человечества Дарья Адамовна! не терзайте меня а я готов сей час жениться на вас! у меня наследство семь десятин и пасека около Камышевахи — жду ответа не мучьте потому что мучить можно муху или что-нибудь другое но не мучьте меня нежный друг душечка! Слова ваши льются как бы алмазы из вашей фортуны, когда вас слушаю и притом у вас чисто русское сердце, —

Иван... (фамилию гостья прикрыла также пальцем).»

«Милостив... Сиятельство... Проба пера...»

— Нет! прибавила гостья, перевернув письмо: эти слова попали сюда нечаянно, они находятся уже на другой стороне письма!...

Хозяйка замерла от удивления, думая про себя: «И в этакую старуху, и в этакую нюню, и влюбляются!» и произнесла, кусая губы: —

«Что же, Дарья Адамовна? счастье! Поздравляю от всей души! Не надо упускать такого счастья!» — Гостья при этом слове стала опять смотреть через очки, медленно сложила письмо, закачала перьями шлема и заключила хозяйку в объятия....

Гостья и хозяйка стали снова шушукаться, шушукались-шушукались, положили также шить приданое, и посетительница, нагрузив снова известный уже чемодан, покинула левую сторону Маминьки не прежде, как ночь сошла на дремлющую землю и в реке заколыхался живоподвижный сверток червонцев, брошенный с неба полным ярким месяцем....

Вот, пришел сороковой день рождения Антон Миныча Морквы, у которого, как уже также известно, во рту была всегда недокуренная сигарка и однажды ужин состоял из двадцати двух блюд, — пришел день рождения Антон Миныча, и Антон Миныч увидел вдруг весь дом свой полным, как тарелка с пшеницею, отобранною для пробы на посев. Скрипачи, с слепым цымбалистом, напиливали за завтраком и обедом; за дессертом предстала на столе вавилонская башня из леденца и теста, из которой выскочила потом живая курица и много напугала и насмешила дамское общество. — После обеда, увидевшего гибель двух или трех дюжин бутылок старой, неподслащенной сливянки, когда две рослые девки, наймички Антон Миныча, в пучках и тяжинных юбках, внесли в зал дымящуюся чашу варенухи, после обеда, общество засело, частию играть в шашки, а частию в карты, в любимую игру носки....

— «Да, помилуйте, да что же вы делаете, да этак вы лишите меня носа!» вскрикивал пан Макитра, тот самый, который походил на картонного музыканта, подергиваемого спрятанною сзади ниткою, подставив пану Холодному раскрасневшийся нос; а пан Холодный не слушал его и, прищурившись, с свирепою радостью хлопал его по носу картами, как кузнец по раскаленной шине, хлопал и еще злобно приговаривал.... Слезы давно бежали по щекам пана Макитры, пан Макитра уже чувствовал озноб в пояснице и шее, который чувствуют все, подвергаемые хлопанью по носу картами, как вдруг, в дальнем углу комнаты, в густом дыму сампа́нтре́, голосок пана Дудочки произнес: «А вы, господа, не знаете, а у нас теперь две новые невесты!»— Как мужчины Пельтетепинские ни считали лгуном пана Дудочки, как они над ним ни трунили и ни потешались, но тут решительно не вытерпели и подступили к нему, с распросами, позабыв и о картах, и о носе пана Макитры....

— Да кто же это такия невесты? да вы о ком говорите? допрашивали Дудочку любопытные панки, теснясь к нему со всех сторон.

Дудочка сделал из своего лица лицо торжественное, и мерным шепотом произнес: «А это, господа, наши пани: это Дарья Адамовна Передерий и ее соседка, тоже Дарья Адамовна Передерий!» — «Да ты, брат врёшь?» заметил прямо пан Холодный, делавший детям своим, как уже известно, собственноручно куклы, и в тоже время, также собственноручно, секший их каждую субботу. — «Ну, ей-ей же, это правда! Ну, чтоб же у меня рот передернуло, если это не так!» произнес пан Дудочка обычное свое утвердительное слово: «а они даже и приданое уже стали шить!» — Пан Холодный на это уставил лоб в землю, а общество единогласно решило итти к хозяину дома и объявить ему услышанную новость. — Хозяин дома был найден обществом в гостиной, где он стоял на коленях, на ковре, в кругу обступивших его дам, и объяснял, едва ворочая языком, что это не день его рождения, а день его сердца, потому что столько милых особ сошлось приветствовать его сердце!

— «Сердце, брат, сердцем! произнес на это, входя в гостинную, с разбитым носом, пан Макитра: а дело, брат, в том, что наши пани Передериихи обе, с недавнего времени, невесты!»

Пани Передериихи на это вскрикнули: «Ах!» хотели было бежать, но тут же остались, и взволнованным голосом, по требованию собрания, объявили, что точно они невесты и что каждой из них сделано предложение со стороны достойных людей, известных обществу! Хозяин, совладев не без трудностей с сигаркою, которая, при настоящем бессилии языка, решительно мешала ему говорить, пригласил взглядом собрание сесть и спросил у двух переконфуженных дам имя жениха каждой из них... Гул и крики поднялись в гостиной, едва дамы исполнили желание хозяина! Они обе, и в одно и тоже время, произнесли требуемые имена, и эти имена у обеих оказались именем фельдшера соседней слободки, который незадолго перед тем гостил в Пельтетепинке и лечил открывшуюся тут болезнь овец... В гостиной прозвучало имя — Ивана, Андреева сына, Напреева!

— «Изверг! варвар! душегуб! мерзкий волокита! да его надо отправить туда, где козам рога правят!» кричали гости, намекая на соседний уездный город, место правосудия: «да чтоб над ним свет не светал и праведное солнце во веки не всходило!» — Пошли толки, соображения и выводы! — Но, сколько гости ни толковали, сколько ни соображали и ни выводили, сколько ни утешали Дарью Адамовну с правой стороны, и Дарью Адамовну с левой стороны, никто ничего не придумал для поправления печального дела. Один из гостей, именно какой-то заезжий немчик, Густав Густавыч, которого соседние панки звали Остап Остапыч, и прозвище которому припечатали Мадаменко, по тому случаю, что он был сын где-то проживавшей гувернантки мадамы, — изъяснил, что надо на него подать жалобу в уездный суд; другой, именно поклонник французского языка, пан Чубче́нко, с флюсом, почему у него левая щека была в виде огромного яблока, говорил, что жалобы подавать не надо, а надо его оттаскать за виски и взъерепенить ему хорошенько марфу́тку, (этим намекалось на бока фельдшера!); остальные наконец говорили, что не надо его ни таскать за виски, ни взъерепенивать ему марфутки, а надо съездить к какому-то Силентию Викентьичу Шо́коло, который хотя был так себе, Бог с ним! но все-таки был хороший человек, курил не корешки, а цельный роме́нский табак, и знал уже, как учить таких молодцов, как фельдшер! Посыпались новые догадки и предложения, догадки и предложения смешались наконец в неясный гул, и все в этом гуле потонуло, как вдруг в дверях гостиной, показалась высокоумная и высокоуважаемая пани, пани Сенклете́я Повсекакьевна Дра́тва, которую хозяин позабыл пригласить на свой праздник и которая, между тем, как позабытая на крестинах сказочная фея, сама явилась на этот праздник. Пока Антон Миныч стоял перед нею и, заикаясь, излагал свои извинения, гордая и решительная пани выслушала наскоро рассказ о происшедшей истории и, громко потребовав трубку, уселась на диван, затянулась, как любой гусар, пустила ряд колец, пронизала эти кольцы особою струйкою дыма, и, подбоченясь, произнесла:

— А пани Передериихи лучше всего сделают, если сей же час сядут в мою бричку и поедут со мною к этому подлецу!

Собрание единодушно одобрило мысль пани Дратвы и проводило из окон глазами скрывшуюся в конце слободки бричку... И покатила эта бричка прямо к коварному фельдшеру! Но, покуда бричка едет к коварному фельдшеру, скажем, кто была пани Дратва и кто был сам коварный фельдшер?..

Сенклете́я Повсекакьевна Дра́тва представляла весьма интересные черты. Она была необыкновенная хозяйка, сама молотила рожь, сама дергала за усы пьяного работника, сама стряпала на кухне и была грозою всей Пельтетепинки.

Ее боялись и слушались, как мы, школьники, во время оно, боялись и слушались некоего беглого прусского фельдфебеля, бывшего у нас учителем географии и литературы, фельдфебеля, откладывавшого из жалованья постоянно часть, для платы пени сторожам, лишенным к каждому первому числу нескольких зубов на верхней или на нижней челюсти! Однажды с паней Дратвой был любопытный случай. Она пригласила к себе исправника, и поэтому случаю ее единственный слуга и косарь, Мики́та, был взят с поля, одет в суконную куртку и набойчатые шаравары, и введен в буфет. — «Ну, Микита, говорила пани Дратва, вручая ему огромный поднос с чашками: вот это ж тебе чашки! Смотри же, прежде всего подавай исправничихе; она такая полная, и ты, как войдешь, сейчас ее увидишь!» Микита бережно вступил в гостиную, окинул взором полукруг гостей и потерялся, потому что, в двух или в трех местах полукруга, увидел одинаково полных паней, пани исправничиху, пани протопопицу и пани винокуршу! Он кашлянул и ступил к протопопице. — «Не туда, Микита!» шепнула с досадою хозяйка, дергая его за пояс. Микита повернулся и потерял присутствие духа; он захлопал глазами и в тумане направился к какому-то невзрачному панычу. — «Не туда, Микита!» шепнула хозяйка, опять дергая его за пояс. И Микита ступал то вправо, то влево, до той поры, а пани Дратва, говоря: «Не туда, Микита!» — «Не сюда, Микита!» также до той поры дергала его за пояс, что пояс наконец развязался и Микита очутился среди комнаты превращенный, как переодетая в секунду танцовщица в балете. «Вот так, пани-матко! сказал Микита, стоя с подносом среди ошеломленных гостей: додергались до того, что теперь уже Микита совсем ни туда, ни сюда!» Это происшествие обошло далеко околодок, не смотря на всю любовь панков к пани Дратве! — Что касается до фельдшера, то последний был еще замечательнее пани Дратвы. — Он был то, что называют белый араб, с крупными губами и курчавыми русыми волосами. Ходил он тихо, говорил тихо, чихал тихо, смеялся тихо, даже обычные слова: «Как ваше здоровье?» или: «А что, какова теперь погода?» говорил на ухо и шепотом, точно сообщал какие-нибудь соблазнительные неприличности! Тем не менее однако, он был большой хитрец и исподтишка иногда достигал осуществления таких планов, о которых не смели подумать и более смелые души.... Когда он был еще в ближнем городке и учился медицине у одного доктора, весельчака, азартного игрока в банк и общего друга и свата, он обыкновенно уходил рано по утру на рынок, играть с мясниками в шашки, и всегда возвращался домой, с бараньим боком, связкою загибенек или филейною частью говядины, для жареного. Поселившись на слободке, у какой-то троюродной тетки, Напреев сделался любимцем всех соседних маменек. Ему, на масляную, нередко повязывали сюпризом на ногу деревянную колодку, провозвестницу свадьбы, и заставляли от нее выкупаться... Напреев не выкупался, потому что был страшно скуп и не любил терять даром гривенников и полтинников, колодкам же был очень рад, и не упускал случая поволочиться за смазливыми хуторянками. Иногда, в кадриле, он вдруг говорил своей даме: «Позвольте, сударыня, поцеловать вашу ручку!» — На это дама отвечала: «Ах! как это можно! у вас есть своя!» — «Своя дело другое, а ваша лучше и меня может осчастливить!» замечал косвенно фельдшер, намекая на весьма понятный голос сердца, и был, словом, любезнейший и милейший в околодке молодой человек. Однажды чуть даже не устроил он свадьбы; но дело неожиданно разошлось, и разошлось по весьма странной причине. Невеста Напреева оказалась совершенно-чуждою познания многих общественных слов. Приехав однажды к матери невесты и не застав ее дома, Напреев чмокнул невесту в губы и произнес: «Скажите, душечка, мамаше, что я был с визитом!» — «С визитом?» спросила простушка, а время тогда было зимою: «отчего же вы не попросите его; в комнату? еще как бы не замерз!» — В другое время, восстановляя здоровье невесты, нарушенное коликою от гречневых блинов с постным маслом, фельдшер сказал: «Кушайте и борщик, душечка, с апетитом, и уточку кушайте, и варенички кушайте, с аппетитом!» — «Да я посылала уже за аппетитом, ответила простушка невеста; да только его совсем не нашли на базаре!» — Напреев закусил губы, ловко отказался от обещанной руки, и, когда аккуратная маменька невесты намекнула ему о долге, о занятых у нее двадцати пяти рублях, Напреев также ловко составил к ней объяснительное письмо, и в конце этого письма заметил: «А что касается, сударыня до приведенного здесь долга, то я один лишь только долг чувствую именно долг совершенного почтения и преданности, с коими и имею честь быть навсегда и во веки такой-то!»....

К такому-то коварному человеку подкатила наконец бричка, с тремя Пельтетепинскими дамами. Но, к чему описывать, к чему изображать, какое печальное и тягостное окончание имела эта затеянная поездка? К чему это изображать? Краска выступает на лице автора, и, если бы он мог очутиться в эту минуту в своей книге, очутиться в виде какой-нибудь буквы, среди изображаемых им строчек, он увидел бы, вероятно, краску и на щеках читателя! Сенклетея Повсекакьевна вошла к фельдшеру, стала перед обманщиком, держа за руки трепещущие жертвы, и произнесла: «А ну-ка, голубчик, говори, какая из этих двух дам избрана тобою? говори! Письма-то ты писал к ним обеим!» — Напреев, в положении, которое можно сравнить с положением пуделя, застигнутого в кухне над приготовленными к столу котлетами, стал было запираться, к ужасу обеих жертв; но пани Дратва нагнала на него такого холоду, что коварный волокита закрыл лицо руками, опустился к ногам дам и, чуть слышным от страху и смущения, голосом пролепетал:

— Это я, Дарья Адамовна, нарочно... это я не влюблен... это я... боров... я хотел выпросить у вас борова на завод и сказал вам!..

Предоставляю читателю вообразить все негодование и весь ужас Пельтетепинских дам, быстро покинувших жилище коварного волокиты, и замечу только, что все недоумение произошло вследствие того, что посланный фельдшера отдал письма, наведенный в ошибку по случаю одинаких имен соседок, не одной, которой они адресовались, а обеим вместе, и что фельдшер действительно, замыслив выманить у Дарьи Адамовны с левой стороны для завода борова, решился достигнуть этого сердечным путем... Признание фельдшера было в тот же вечер у Антон Миныча Морквы сообщено всему Пельтетепинскому обществу, и Пельтетепинское общество повело против бессовестного волокиты такие мины, что не прошло и году, как этот волокита покинул ближнюю слободку и, под видом будущего, прописанного в подорожной одного проезжого офицера, уехал и с той поры пропал без вести...

Соседки скоро успокоились, и по прежнему теперь снова выходят на берег Маминьки, выходят переговариваться, ссорятся и мирятся, мирятся и ссорятся, и служат знаменем дружбы или раздора для двух сторон Слободки Пельтетепинки, и служат украшением обеих сторон общества милых и достойных панкoв слободки Пельтетепинки...

 

 

© Электронная публикация — ПЭБ, 1992-2013.