ПУБЛИЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Афанасий Афанасьевич Фет:

Заметки о Фете

Версия 1.00 от 09 февраля 2014 г., public-library.ru. Текст с переходом в новую орфографию по "А.А.Фет. Полное собрание стихотворений", С.-Пб, Издание Т-ва А. Ф. Маркс, 1912, стр. 11-23.


ЗАМЕТКИ О ФЕТЕ

I.

«Вечерние огни». Собрание неизданных стихотворений А. Фета. Москва, 1883.

Жалко было бы пропустить без всякого привета эту чудесную книжку, вышедшую в настоящем году, — этот листок чистого золота, появившийся среди мишуры и фольги и того хлама ломаных гвоздей и ржавых жестяных листов, с которым можно и всегда, а особенно теперь, сравнить общую массу литературных явлений.

«Вечерние огни» — чистая поэзия, в том смысле, что тут ни в мысли, ни в образе, ни в самом звуке нет никакой примеси прозы. Это — особая область, и счастлив тот, кому она доступна, и не без основания сердятся на нее те, кто не может в нее проникнуть, кому нужны для этого большие прозаические подмостки, чья грузная мысль не может двигаться, не опираясь прямо на землю. Больше всего у Фета поразительна именно та легкость, с которою он подымается в область поэзии. Эта область у него граничит, повидимому, с самыми обыденными предметами и мыслями. Обыкновенно он не воспевает жарких чувств, отчаянья, восторга, высоких мыслей — всего того, что считается почти непременною принадлежностью поэзии. Нет, он очень часто останавливается на чем-нибудь самом простом, на первой встретившейся картине природы, на переменах дня и ночи, на дожде и снеге, или же на самом простом движении мысди и чувства, и вдруг магическим стихом он преображает все это в яркую красоту, в чистое золото поэзии. В этом отношении он величайший чародей, несравненный поэт; чтобы отделиться от земли, ему не нужно никакого прыжка, почти вовсе не нужно усилия. Оттого-то тому, кто его не понимает, он может показаться вычурным и малосодержательным, тогда как для понимающего он самый прямой и полный жизни поэт. От свободы и легкости творчества, зависит и тот радостный и светлый тон, то чувство света и покоя, которое слышится в его поэзии. Ни воплей и стонов, ни крика и хохота здесь не слыхать, оттого, что все становится музыкой, все преображается в пение. Кто доступен этому волшебству, тот с изумлением начинает видеть — не то, что поэзия, как иные толкуют, есть нечто чуждое для жизни, а то, что повсюду в жизни резкая черта отделяет красоту и прелесть от грязи и пошлости.

Фет очень небрежен. Его стихотворения, несмотря на образцовую краткость, свойственную лирике, часто не имеют полной правильности в постройке, того отвлеченного порядка, который так помогает прозаическим читателям. Но этого нашему поэту и не нужно: каждый стих у него с крыльями, каждый сразу подымает нас в область поэзии. Когда он скажет, например:


Та трава, что вдали на могиле твоей,
Здесь на сердце, чем старей оно, тем свежей,

то эти два стиха производят такое же впечатление, как целая книга лирики. Тут и молодая любовь, и смерть, и долгие годы, прожитые после этой смерти, и далекая могила, и старое сердце, давно ставшее могилой любимого существа, могилой вечно свежей, даже вечно свежеющей. Прелесть этого по-фетовски смелого, но простого и ясного образа бесподобно выражает нежность внушившего его чувства, бесконечную нежность, которая с годами все глубже, все светлее, но горит, как в первую минуту.

Не всякому времени дается чувство поэзии. Фет точно чужой среди нас и очень хорошо чувствует, что служит покинутому толпою божеству:


А я, по-прежнему смиренный,
Забытый, брошенный в тени,
Стою коленопреклоненный
И, красотою умиленный,
Зажег вечерние огни.

И это правда: его звуки по-прежнему — одно поклонение прекрасному, одно чистое золото поэзии; в них послышались только, кроме прежних, еще новые, глубокие и важные струны.

Недурно было бы сказать нашим бесчисленным стихотворцам (ибо им конца нет), что этой книжки Фета им следует не выпускать из рук; при ее помощи, если Аполлон пошлет им наконец разумение, они могли бы убедиться, что и те стихотворения, которые появляются в печати, и те страшные груды стихов, которые в редакциях постоянно предаются уничтожению,— что все это, почти без всякого исключения, пишется только по неведению, то есть потому, что авторы не имеют и понятия о том, что такое настоящие стихи.


II.
Юбилей поэзии Фета.


А я, по-прежнему смиренный,
Забытый, брошенный в тени,
Стою коленопреклоненный
И, красотою умиленный,
Зажег вечерние огни.

Сегодня празднуется пятидесятилетие писательской деятельности Афанасия Афанасьевича Фета (Шеншина), и хотелось бы нам высказать ему публично самые лучшие похвалы, каких он стоит и какие мы способны почувствовать и выразить. Давно знают понимающие, что он в своем роде поэт единственный, несравненный, дающий нам самый чистый и настоящий поэтический восторг, истинные брильянты поэзии. У понимающих дело давно сложилась поговорка, что кто восхищается стихами Фета, тот действительно знает толк в поэзии, а кто не чувствует любви к этим стихам, тот вообще не знает настоящего вкуса в стихах, как бы он ни восторгался другими поэтами. Это верно как нельзя больше, и чем дальше будет итти время, тем яснее будет это для всех, тем тверже установится мысль, что Фет есть истинный пробный камень для способности понимать поэзию. Если теперь еще много равнодушных к его произведениям, много неумеющих их ценить, то это происходит, повидимому, от узкости той сферы, которой держится поэт, от того, что он не касается того разнообразного множества мыслей и чувств, которое занимает различных людей. Хотя Фет лирик, следовательно принадлежит к простейшему, распространеннейшему и доступнейшему роду поэтов, хотя романс есть даже любимейшая форма русских читателей, но Фет как будто не трогает сильно ни одной из бесчисленных струн души, звон которых может отзываться в лирической поэзии. Что же он выражает? Он певец и выразитель отдельно взятых настроений души, или даже минутных, быстро проходящих впечатлений. Он не излагает нам какого-нибудь чувства в его различных фазисах, не изображает какой-нибудь страсти с ее определившимися формами, в полноте ее развития; он уловляет только один момент чувства или страсти, он весь в настоящем, в том быстром мгновении, которое его захватило и заставило изливаться чудными звуками. Каждая песня Фета относится к одной точке бытия, к одному биению сердца и потому неразложима, неразделима; это — аккорд, в котором на звук мгновенно тронутой струны вдруг гармонически отозвались другие струны. И потому самому тут красота, естественность, искренность, сладость поэзии доходят до полного совершенства. Поэт как будто доволен только тогда, когда может вполне облечь свое настроение в певучие слова, когда найдет формы и звуки для самых ускользающих и тайных движений, проснувшихся в его душе. И потому он не выбирает предметов, а ловит каждый, часто самый простой случай жизни; он не составляет сложных картин и не развертывает целого ряда мыслей, а останавливается на одной фигуре, на одном повороте чувства. Если взять Фета с этой стороны, то мы не только не найдем в нем однообразия, а будем изумлены шириною его захвата, разнообразием и множеством его тем. Как чародей, который, до чего ни коснется, все обращает в золото, так и наш поэт преобразует в чистейшую поэзию всевозможные черты нашей жизни. Ночь и день и все часы ночи и дня, ведро и ненастье, дождь и снег, все времена года и все высоты солнца, месяц и звезды, сады и степи, море и горы — все отозвалось в душе поэта; здоровье и болезнь, тоска и радость, бдение и сон, любовь и музыка, надежды и воспоминания, бред и сновидения во всех их степенях и формах, — словом, все переливы нашего существования, от самых будничных состояний до самых возвышенных, нашли себе поэтическое выражение. Какие чудеса! Кто любит и понимает Фета, тот становится способным чувствовать поэзию, разлитую вокруг нас и в нас самих, то есть научается видеть действительность с той стороны, с которой она является красотою, является попыткой воплотить смысл и жизнь, осуществить идеал. Бесценная заслуга поэта, право на величайшую благодарность! Он, как ярко загоревший факел среди ночи, вдруг освещает все предметы и далеко разгоняет сумрак, в котором мы живем.

Будем же у него учиться. Иногда трудно понять его с первого раза, потому что у него обыкновенно нет вступлений, объяснений, и он прямо входит в media res, в изображение минуты, пробудившей в нем поэтическую силу. Его стихи — как будто внезапная молния поэтического озарения действительности. Первые куплеты обыкновенно исчерпывают содержание, и заключение часто есть только затухающий аккорд. Наконец поэт, сосредоточиваясь на нескольких стихах, часто небрежен и неясен в остальных. Но зато, когда вникнем и поймем, нас поразит совершенство этих песней. Стих Фета имеет волшебную музыкальность и притом постоянно разнообразную; для каждого настроения души у поэта является своя мелодия, и по богатству мелодий никто с ним не может равняться *). Образность, реалистическая точность изображения, смелость, не знающая пределов, нежность, грация, порыв, разом уносящий нас от земли в область идеала, — все это постоянные принадлежности Фета. Наконец позволим себе выражение, которое, нам кажется, обнимает почти всю эту характеристику: стихи Фета всегда имеют совершенную свежесть; они никогда не заношены, они никаких других стихов, ни своих ни чужих, не напоминают; в них нет и тени усилия, сочинения, надуманности; они свежи и непорочны, как толькочто распустившийся цветок; кажется, они не пишутся, а рождаются целиком.


*) Фет почти никогда не берет ходячей мелодии (которая, разумеется, сама по себе не есть что-нибудь непозволительное). Он очень богат своими звуками, и он до последнего времени запевает на новый, неслыханный прежде лад. Так, недавно он написал удивительное стихотворение: «Измучен жизнью, коварством надежды», очень своеобразное по мелодии. Отчасти своеобразие это зависит от размера, которого, кажется, еще никто не употреблял. Это — два ямба и два анапеста: размер чрезвычайно красивый. Например:


И так прозрачна огней бесконечность,
И так доступна вся бездна эфира,
Что прямо смотрю я из времени в вечность
И пламя твое узнаю, солнце мира!
И неподвижно на огненных розах
Живой алтарь мирозданья курится:
В его дыму, как в творческих грезах,
Вся сила дрожит и вся вечность снится.
И все, что мчится по безднам эфира,
И каждый луч, плотской и бесплотный,
Твой только отблеск, о, солнце мира,
И только сон, только сон мимолетный...

Заметьте, что и вторая стопа в некоторых стихах — анапест, а в других и третья — ямб, но это не неправильность: это — разнообразие, не нарушающее главной мелодии. («Заметки о Пушкине». 2е изд., Киев, 1897, стр. 289—240).

 

Для такого обилия и совершенства поэзии, для такой полной отзывчивости на каждый призыв музы, очевидно, нужно обладать бодрою и ясною душою. И действительно, мы не найдем у Фета ни тени болезненности, никакого извращения души, никаких язв, постоянно ноющих на сердце. Всякая современная разорванность, неудовлетворенность, неисцелимый разлад с собой и с миром, — все это чуждо нашему поэту. Недаром он питает такую великую любовь к Горацию и вообще к древним; он сам отличается совершенно античною здравостью и ясностью душевных движений, он нигде не переходит черты, отделяющей светлую жизнь человека от всяких демонических областей. Самые горькие и тяжелые чувства имеют у него бесподобную меру трезвости и самообладания. Поэтому чтение Фета укрепляет и освежает душу. Вечный, нерукотворный памятник воздвигнул себе Фет! По яркости и законченности, он — явление необыкновенное, единственное; мы можем гордиться им пред всеми литературами мира и причислить его к неумирающим образцам истинной поэзии. К нашей радости, он пишет до сих пор, и пишет с тою же силой, с неувядающей свежестью. В нынешний торжественный день всем нам следует сердечно приветствовать его, сердечно желать бесценному поэту здоровья на многие годы.

III.
Несколько слов памяти Фета.

Omnia praeclara tam difficilia, quam rara sunt.
  Spinoza

 

Как трудно все на свете, как мучительно трудно! Едва закрылась могила Фета, как мы принимаемся произносить свои приговоры об его стихах, обсуживать значение его поэтической деятельности. Может быть, лучше было бы помолчать, лучше бы переждать, пока затихнут скорбные чувства, пока образ умершего поэта перестанет вставать между нами и его неумирающею поэзию. Но молчать нельзя, необходимо торопиться и воспользоваться гем, что внимание публики возбуждено, что у читателей на минуту возник вопрос: что́ же такое Фет, и как нам следует ценить его? Для огромного большинства тех, до кого дошло имя поэта, этот вопрос, как известно, — чистая загадка; теперь удобное время отвечать на вопрос и загадку, и почитатели великого таланта должны постараться писать, хотя бы сквозь слезы.

Фет был поэтом вполне и до конца; и потому прославлять его — значит то же, что прославлять поэзию. И наоборот: для понимания тайны поэтического творчества он такой живой и ясный пример, какого другого не найти. Он сам, конечно, хорошо сознавал, что носит в себе эту тайну, и часто выражал ее очень странными речами. Он говорил, что поэзия и действительность не имеют между собою ничего общего, что как человек он — одно дело, а как поэт — другое. По своей любви к резким и парадоксальным выражениям, которыми постоянно блестел его разговор, он доводил эту мысль даже до всей ее крайности; он говорил, что поэзия есть ложь, и что поэт, который с первого же слова не начинает лгать без оглядки, никуда не годится.

Люди, всею душою погруженные в действительность, твердо в нее верящие и постоянно хватающиеся за нее всеми возможными способами, должны прийти в великий соблазн от таких речей.


„Чем хвалится, безумец!“

Значит, — скажут они: — мы были правы, не находя в поэзии вкуса и не видя в ней никакого толка. Но заметим, что поэт, говоря такия речи, конечно, не хотел унизить то, чем он жил и дышал, то есть поэзию. Он хотел только со всею резкостью выразить, до какой степени поэзия преобразует действительность, возводит ее в «перл создания»; как истый лирик, он хотел научить нас, что внешний мир есть только повод к поэзии, что она коренится и растет лишь в нашем внутреннем мире, И, подумавши, мы убедимся, что поэт своим парадоксом хотел понизить достоинство не поэзии, а действительности.

Мы, бедные жители земли, обречены на постоянный обман. Вокруг нас все тлен и прах, все носит печать зла и безобразия. Но нам во всем этом видится что-то прочное и твердое, нам все это кажется тем единственным, в чем мы можем найти удовлетворение наших желаний. И вот отчего мы преданы вечному исканию, вечной борьбе, вечному разочарованию. А между тем у нас есть истинная, не обманчивая действительность, которую мы забываем в погоне за ложною; эта действительность — наше чувство, наша душа. «Gefühl ist alles», «чувство — все», говорит Фауст у Гёте. Кто признает свою душу за настоящую действительность, для того этот мир станет призрачным. А кто, напротив, считает этот призрак полною и совершенною действительностью, тот должен душу свою считать чистою мечтою и видеть в поэзии, в этом прямом порождении души, одну лишь ложь. Вот что хотел сказать наш лирик своим парадоксом.

Но призрак ли мир, или действительность, — не все ли равно? — он неотступен, он объемлет нас отовсюду, он не дает нам покоя и тянет нас к себе, иногда ласкает и убаюкивает, но чаще терзает нас. Где спасение, где убежище? В песне, — отвечал себе Фет, и он был прав: те песни, которые он пел всю жизнь, были действительным его спасением, его освобождением от мира.

Всегда и всюду мы связаны, не можем двинуться, не можем ни о чем подумать, не встречая помехи, не тяготясь прошлым, не страшась будущего, не стесняясь окружающим. Но в песне мы вполне свободны, и кто умеет петь, испытывает это великое блаженство. Пение, как молитва, принадлежит к тем человеческим делам, которые человек может делать один, про себя, и в которых может достигать полного своего удовлетворения. Не будь мы способны к таким делам, бедственность нашей жизни увеличилась бы неизмеримо. Поющему песню, очевидно, ничего и никого не нужно, кроме самой песни. Он поет только для себя, и чем лучше поет, тем больше и полнее услаждает себя; но ему для этого нет нужды в слушателях или в обстановке, почти нет надобности в поводах и в предмете. Любящий петь готов приняться за пение каждую свободную минуту.

Не истинная ли это загадка? Каким образом ложь может нас так утешать? Каким образом мы способны вполне насыщаться не какою-нибудь действительностью и не самым чувством нашей души, а именно этим воплощением чувства в звуки? Тут великая, глубокая тайна. Есть для нас несказанная прелесть и отрада в том, что мы останавливаем минуту среди непрерывно несущегося потока времени, уловляем определенный образ среди зыблящейся и исчезающей действительности. Душа наша, как говорит Платон, родилась в царстве вечных форм, вечных образцов существующего, и она ищет на земле их подобия. Все временное, неполное, случайное, неясное, следовательно вся наша жизнь со всеми ее событиями и чувствами, — не может удовлетворить нас. Нам нужна неизменная мысль, содержащаяся в бегущих явлениях; нужны незыблемые образы, краски, формы, которые мы могли бы созерцать; нужен определенный строй звуков, который воплощал бы для нас сущность нашего мятущегося чувства. Хоть на короткие сроки, но мы вырываемся из потока жизни и с великою отрадою чувствуем себя в положении вечных существ, которые не живут, а только видят самую глубину всего живущего, смысл всякого чувства, всякого мгновения. С этой стороны Фет совершенно прав: между жизнью и поэзиею существует полная противоположность.

Он превосходно понимал свою поэтическую деятельность и часто выражал это понимание с удивительною ясностью. В одном стихотворении он просит красавицу хоть на миг показать вид, что она его любит, и подарить ему розу с своей груди. Ему будет сладок уже один вид любви, и за розу он обещает большую награду — свой стих. Какие бы радосги и горести с тобой потом ни случились, — говорит он красавице, — но этот миг для тебя останется; ты можешь потом испытать в жизни много потерь.


Но в стихе умиленном найдешь
Эту вечно душистую розу.

И он прав: роза действительно навсегда осталась в волшебном стихе. Вот почему и в том восторженном гимне, который он пропел «Поэтам», он с такою силою останавливается на той же мысли:


В ваших чертогах мой дух окрылился,
Правду провидит он с высей творенья;
Этот листок, что иссох и свалился,
Золотом вечным горит в песнопении
.
Только у вас мимолетные грезы
Старыми в душу глядятся друзьями,
Только у вас благовонные розы
Вечно восторга блистают слезами

Не следует понимать этих слов так, что стихи поэтов остаются навсегда в памяти людской, что они переживают современность и таким образом, как говорится, увековечивают известные имена и события. Нет смысл здесь совершенно другой: Фет восхищен тем что у поэтов все принимает форму вечности, облекается в вечность. Пусть забудут поэта, пусть никто его не читает; но, несмотря на это, сам он, да и всякий, кто прочтет, видит эту вечную форму, эту «незыблемую мечту». Для нее уже нет времени, нет перемены, и она так же свежа, как в первый день.

В последнем, невыразимо трогательном стихотворении Фета (23 окт.) повторен тот же мотив. Поэт уже до шел тогда до состояния,


Когда дыханье множит муки
И было б сладко не дышать,

он уже называет свой дом «обителью смерти»; и вдруг эту обитель пробудил звук «райской струны», вдруг послышался привет, от которого «вскипела слеза» у поэта и освежила его тяжко горящие, больные глаза. Он пожелал, чтобы эти мгновенные слезы не пропали бесследно «на земле, где все так бренно», где и сам поэт скоро станет брением, и вот он уверяет:

Их сохранит навек нетленно
Пред вами старческая грудь.

Конечно, сохранит! В этих стихах и для того, к кому они обращены, и для всякого, кто прочтет их, навсегда сохранится чувство, которое их внушило, и образ поэта с его старческой грудью, для которой больно дышать, с горящими веками, которые вдруг увлажнились отрадною слезою.

Фет пел почти накануне своей смерти; ему до конца не изменила эта радость, это лучшее утешение его жизни. Он сам всегда живо чувствовал и исповедывал примиряющую и просветляющую силу того чудного дара, которым обладал. Страдание не может петь; оно издает вопли или молчит. а кто поет, тот уже покорил свое страдание, тот уже облекает его в вечные образы, созерцание которых есть самое чистое наслаждение. В одном из позднейших стихотворений Фета «муза» отказывается идти на призыв не понимающих ее поэтов и с негодованием говорит:


Страдать! Страдают все, страдает темный зверь
Без упованья, без сознанья;
Но перед ним туда навек закрыта дверь,
Где радость теплится страданья..

Для музы из всякого страдания возникает радость, незнакомая


Ожесточенному и черствому душой,

и она хочет приводить нас к этой радости, отучать нас от ожесточения и черствости.

Поэтическое настроение бывает так сильно в певце, что он даже отталкивает от себя действительность, когда она мешает ему предаваться «радости страданья».


Не нужно, не нужно мне проблесков счастья,
Не нужно мне слова и взора участья,
Оставь и дозволь мне рыдать!

Когда бы ты знала, каким сиротливым,
Томительно-сладким, безумно-счастливым
Я горем в душе опьянен!

И в другом месте:


О, я блажен среди страданий!
Как рад, себя и мир забыв,
Я подступающих рыданий
Горячий сдерживать прилив!

Значит, есть страдание, которому сладко предаваться всею душою, есть муки, которые выше и дороже спокойствия, в которых больше счастия, чем в иных радостях. Лучше плакать о несбывшемся блаженстве, чем отказаться от высокого стремления души; бывают потери, в которых мы не хотим никакого утешения, как бывает и смерть, которая лучше жизни.

Поэзия учит нас этому упоению горя, этому «безумному счастью». Мы поднимаемся с нею в какую-то сферу, где все прекрасно, и страдание и радость, где ничтожен всякий наш личный интерес, а царствуют лишь вечные, божественные образы истинно-человеческих чувств и стремлений.

Этот мир — нам родной, но действительность не дает нам в нем оставаться. Очень хорошо поэт сравнивает себя с соловьем, который всю ночь «терзается» над розой,


Но только что сумрак разгонит денница
Смолкает зарей отрезвленная птица:
И счастью и песне конец.

 


Комментарии

Николай Николаевич Страхов - критик, философ и публицист, Был близким знакомым Фета.

 

© Электронная публикация — ПЭБ, 1992-2014.